Но наступает предел, когда уже не хочется, когда уже противно быть благоразумным кроликом. Когда кроличью голову освещает общее понимание, что все кролики предназначены только на мясо и на шкурки, и поэтому выигрыш возможен лишь в отсрочке, не в жизни. Когда хочется крикнуть: «Да будьте вы прокляты, уж стреляйте поскорей!»

За сорок один день ожидания расстрела именно это чувство озлобления всё больше охватывало Власова. В Ивановской тюрьме дважды предлагали ему написать заявление о помиловании – а он отказывался.

Но на 42-й день его вызвали в бокс и огласили, что Президиум ЦИК СССР заменяет ему высшую меру наказания – двадцатью годами заключения в исправительно-трудовых лагерях с последующими пятью годами лишения прав.

Бледный Власов улыбнулся криво и даже тут нашёлся сказать:

– Странно. Меня осудили за неверие в победу социализма в одной стране. Но разве Калинин – верит, если думает, что ещё и через двадцать лет понадобятся в нашей стране лагеря?..


Тогда это недостижимо казалось – через двадцать.

Странно, они понадобились и через сорок.

Глава 12

Тюрзак

Ослабление русского тюремного режима к началу XX века. – Усиление советского с 1918. – Политрежим. – Самоотстаивание арестантов в советских тюрьмах. – Эсеры в соловецких скитах (1922–1925). – Верхнеуральский изолятор с 1925.

Сила голодовок? – в царское время. – Сдерживание голодовок в 20-х годах. – Подавление в 30-х. – Насильственное питание. – Голодовка как контрреволюционное действие. – Как Тюрьма Нового Типа победила голодовки. – Нет общественного мнения!

Конец социалистов в Большом Пасьянсе. – Их самоотделение от «каэров». – «Политы» глазами «каэров». – Самоотделение троцкистов и коммунистов.

Для кого тюремное заключение. – Укрепление и расширение централов при советской власти. – Режим политизоляторов. – И как переживает его арестант. – Н. Козырев, чудо с астрофизикой.

Ax, доброе русское слово – острог – и крепкое-то какое! и сколочено как! В нём, кажется, – сама крепость этих стен, из которых не вырвешься. И всё тут стянуто в этих шести звуках – и строгость, и острога́, и острота́ (ежовая острота, когда иглами в морду, когда мёрзлой роже мятель в глаза, острота затёсанных кольев предзонника и опять же проволоки колючей острота), и осторожность (арестантская) где-то рядышком тут прилегает, – а рог? Да рог прямо торчит, выпирает! прямо в нас и наставлен!

А если окинуть глазом весь русский острожный обычай, обиход, ну заведение это всё за последние, скажем, лет девяносто, – так так и видишь не рог уже, а – два рога: народовольцы начинали с кончика рога – там, где он самое бодает, где нестерпимо принять его даже грудной костью, – и постепенно всё это становилось покруглей, поокатистей, сползало сюда, к комлю, и стало уже как бы даже и не рог совсем – стало шёрстной открытой площадочкой (это начало XX века) – но потом (после 1917) быстро нащупались первые хребтинки второго комля – и по ним, через раскоряченье, через «не имеете права!» стало это всё опять подниматься, сужаться, строжеть, рожеть – и к 38-му году опять впилось человеку вот в эту выемку надключичную пониже шеи: тюрзак![138] И только как колокол сторожевой, ночной и дальний, – по одному удару в год: Тон-н-н!..[139]

Если параболу эту прослеживать по кому-нибудь из шлиссельбуржцев («Запечатленный труд» Веры Фигнер), то страшновато вначале: у арестанта – номер, и никто его по фамилии не зовёт; жандармы – как будто на Лубянке у́чены: от себя ни слова. Заикнёшься «мы…» – «Говорите только о себе!» Тишина гробовая. Камера в вечных полусумерках, стёкла мутные, пол асфальтовый. Форточка открывается на сорок минут в день. Кормят щами пустыми да кашей. Не дают научных книг из библиотеки. Два года не видишь ни человека. Только после трёх лет – пронумерованные листы бумаги.