дёргая плечами.
С такою верою, с таким
сердечным огоньком,
я продолжаю ход строки
успешно и легко
и не смотрю на то, что
мне скоро станет точно
так больно и так тошно
от последней точки.

«Про случившееся бессмертье…»

Про случившееся бессмертье
не словами бы надо – в толк
не бери, для чего на свете
умираем – я не про то:
видно было, что умереть я
не сумел, хоть на стол прилёг
и две ночи храпел – на третью
(всю, безвылазно, напролёт)
от угла до угла другого
бегал, прыгал, потом опять,
наступая себе на горло,
лёг пластом – не на стол – в кровать:
и уж тут-то бессмертье в когти
ухватило меня – и с тем
я живу теперь! – успокойте
кто-нибудь моих бывших стерв.

«Много лет на этот сон…»

Много лет на этот сон
свой порыв я тратил –
если б думать, если б знать,
что приснится мне,
ни к чему бы заполнять
ребусом тетради,
и с луной другие сны
подошли б вполне, –
нет же, нет же, ворвалось
в голову такое,
и с таким теперь с утра
надобно вставать,
что, пожалуй, и она
никогда в покое
уж не сможет… ах, моя
милая кровать!
И ещё я попрошу
у своей подушки –
не прощения, а лишь
одобренья в том,
что придётся ей одной
плакать от удушья
и слезинок накопить
море, – а потом
всех шакалов, что во сне
появились резво,
всех (вы думали – принцесс?)
толстозадых жаб, –
всех запомнить навсегда,
словно интересно,
как я мог себя в руках
столько лет держать.

«Никого не будить…»

Никого не будить –
все проснутся и так:
невозможно храпеть в это время, –
разве только один
толстощекий простак
всё зевает и думает, верно:
– постелите-ка мне,
да помягче, кровать,
взбейте смело ночную перину:
только мне одному –
только мне можно спать,
что бы совесть не наговорила!

«В рукаве, локтя помимо…»

В рукаве, локтя помимо,
и козырных карт,
затерялась – как же мило!
невозможно как! –
то, что, видно, не найти мне
и не жить мне чем, –
нечто вроде паутины,
но без явных черт.
Он, рукав, теперь на полке,
где-то там, озяб,
про него совсем не помню,
и уже не взять
мне его оттуда – в мире,
где наверняка
мы похожи с ним – как мило!
невозможно как!

Из книги «Западня»

«Времена смолкают посекундно…»

Времена смолкают посекундно,
и часов молитвенная старость
снизошла до жалости, до скуки
говорить о вечности устала:
«раз» удар – и не было рождений!
«два» удар – и все мы не умрём тут!
Но зачем вы на меня надели
скользкую, нахальную верёвку?

«Не спорьте! Я – Врубель…»

Не спорьте! Я – Врубель,
меня укусили,
не помню, пчела или шершень:
молитва моя засыпает бессильно
и что-то всё шепчет и шепчет.
Мы все постепенно
во тьме потерялись,
охота сегодня найтись нам,
не стоит же вечно
испытывать радость,
строча безответные письма.
Я первый желаю
вот-вот отыскаться,
понять наконец-таки, где мы:
отсюда не знаю,
как выломать карцер –
скорее, не Врубель, а демон.
Два стука, три хлопа,
почти без ума я,
и с каждой секундою слепну, –
скажите невесточке,
бабушке, маме,
что пропадом я, что бесследно…
Что если услышат
когда-нибудь после
знакомые сердцу молитвы, –
пускай затыкают
все плачи за пояс,
врачуют замками калитку.
Не то прилетит он,
найдётся, проклятый,
души моей сказочный демон,
и все у копыт его лягут
и взмолятся: – что ж ты наделал?

«Если б суметь разделить…»

Если б суметь разделить
это лицо на частицы:
уши на полку метнуть,
глазки – в карманы трико… –
полно! чего только мне
каждую ночь не приснится! –
сердце мой разум порой
так заведёт далеко!
Только я уши заткну,
только я глазки закрою –
сразу же хочется их
(это во сне уже) – хрясь –
вырвать, как будто нельзя
сниться чему, бреда кроме,
будто я слышать не мог,
видеть не мог отродясь.

«Чуда Божьего хотели…»

Чуда Божьего хотели,
столько дней мы шли за ним,
и нашли не дом, не терем,
и не звёздные огни, –
так, легко, среди недели,