Его рвало. Оправдывался.

– Я срываюсь раз в год! Я сорвался!

– Что это меняет? Сорвался он. Ему можно. А мне? Я, может, тоже хочу…

– Антон тебе не дает покоя.

Она ударила его. Он упал.

Он это объяснял алкоголику сверху. Я упал. Разбил лицо и не почувствовал. Я жене сказал, что она с молодым заигрывает. Я пошутил. А она меня толкнула. Я упал и не обиделся. Рассмеялся.

– Бывает, – отвечал одеколон. – С кем не бывает? Бывает. С тобой не так часто. Я каждый день падаю.

– Я раз в год срываюсь, – повторял сказочник. – Раз в год!

Все это знали. Даже в аптеке сидят и только об этом думают: когда этот больной писатель сорвется? Когда? А может, в этом году выдержит и не запьет? Да ну, что ты. По весне-осени, сам знаешь. У них обострение. Хе-хе-хе. Очередь пошла волной. Он что-то говорил вслух. Он читал Бодлера, Малларме, По. В очереди. К зеркалу не подходить. Учитель английского и французского. Я перевел Бодлера, Малларме, Валери, а вы, что сделали в своей жизни вы? Фу, как некрасиво! Стыд, стыд, стыд… Ох… Ученики узнают на улице и улыбочки прячут. Смеются вслед. Вся Гора смеется. Веселая Гора Lasna. В гаражах в карты играют, козла забивают и про него анекдоты травят. Пьют Walter в парке и хихикают: а этот, блаженный, слыхали?.. Чо? Опять наклюкался и оскандалился? Ага… Хи-хи! Опять… Ой, мама, не могу! Всех рассмешил пьяный сказочник, с катушек сорвался и шалтаем и болтаем перекати-полем покатился. Ха-ха-ха! Из карманов бумажки и евро падают. Ха-ха-ха! Писатель на карачках. И подтяжки синие! А трусы видали? Красные! Умора! Ржу-не-могу. Я его сфоткал. На-ка, глянь! Зацени! Пипец, мама не горюй! Ага, красавчег. Вон он, смотри, пополз. Уссусь, глядя на него! Ссыте! Ну, ссыте же! Мне пятьдесят лет. Пятьдесят! Толпа расступалась. Люди читают газеты. Он в них мелькает. Они из газет делают кораблики, пускают по волне моей памяти. Это в лучшем случае. Так, подотрутся, спустят воду. Хе, сказочник херов. Напридумывал хуепутало муйни всякой. Я мелькаю в газетах, а они смеются. Я в газетах затем и мелькаю клоуном, чтоб вам смешней жилось. Люди! Если б я чаще мелькал, вместо политиканов и членов рийгикогу, вы были бы счастливы, в парадизе жили б. А то у нас один Paradise – всем известный бордель! Смеются и в спину плюют. Шлюх уважают больше, чем писателей. Но ведь я – это он, они, часть вас. Я – everyman, forchristsake! Поймите! Над собой смеетесь, люди!

Пьянь, пьянь, пьянь!
Динь, динь, динь!

Каждая собака знает тебя, пятая нога. Выливал вино на камни. Мочился в публичном месте. Штраф оплатил? Безропотный безработный. Кто-то сфотографировал. Как вице-мэра, который передавал альтернативную историю человечества агентам парагвайской разведки. Он подал в суд на КаПо. Ох-хо-хо! КаПо подал в суд на министра. Ха-ха! Министр подал в суд на свою собаку. Обоссала все углы, пятая нога! Все тебя видят. Все видят всех. Все всё знают. Дома из стекла. На каждом углу камера. В каждой камере восемь углов, по пауку в каждом. Сказочник упал и разбил в кровь лицо. Динь, динь! Pass it on! Перепост трата-та! Лежит и дрожит, скукоженный, как кровяная колбаска. Расширьте в блогах: вся одежда в пятнах, вонища, боль в боку, такая жизнь, такой я.

Он хотел выпить с Антоном. Но Антон не стал бы с ним пить.

Вино из пакета. Испанское. Фу… от него изжога. Мне бы твои изжоги… мальчик, ты почти новенький.

Ноги затекли. Как у отца – предрасположенность к тромбофлебозу. Он лег. Но продолжал ходить по комнате. Белая горячка. Да. Опять. Вызовут «Скорую». Я сам. Он сам вызовет. Все скажут, он опять до чертиков допился. Сам и вызвал. Увозят бедного фантаста в дом, что на Палдиском шоссе. А может, и нет никаких чертиков. Каждый пиарит себя как умеет. Не стану. Сдохну, вида не подам. Подох, как собака. Окно не открою. Он пишет стихи. Он все объясняет в стихах. Анапестом – в аптеке, гекзаметром – контролерам. Ямб и хорей – для уличных дураков. Пшла вон, дура! Иди отсюда, дурак! Заявление прошу уволить меня по собственному желанию верлибром. Онегинскими строфами трем толстякам: «Звезде», «Знамени», «Дружбе народов». Про меня скажут: он писал стихи и читал лекции о Мамардашвили, который читал лекции по Прусту и Декарту. Про меня скажут: он был отрыжкой отрыжки, эхом Альберто Моравиа, который был эхом Сартра, который все украл у Селина, по мнению последнего. Недолго меня терпели. Три месяца. Он работал в советской школьной библиотеке, перебирал книги, перелистывал страницы, выискивая выпавшие листы и ругательства, подклеивал корешки, выдавал учебники. Он получал пятьдесят рублей в месяц (плюс тридцать рублей аванс). Пил газировку, ел хек с картофельным пюре в общественной столовой. Смотрел «И корабль плывет» в кинотеатре «Сыпрус». Слушал по ночам Севу Новгородцева. Обменивался пластинками на Горке. Задыхался в очередях. Искал выход из лабиринта. Безнадежность. Железный занавес исчез. Границы открылись. Все та же тоска. Тот же лабиринт. Те же стены. Бьешься о них, как рыба об лед. Он ел вчера рыбу. А может, у меня послеродовая депрессия? Baby blues, baby blues… Закончишь большую вещь, становишься снова маленьким. А fast downshift after great upgrade. Стал вошью, стал собой. Мышь покатилась мышь. Решиться. Надо решиться. Сесть, написать. Столько внутри. Куда спрятать? От себя не спрячешь. Как было приятно прятаться в конце автобуса! Пьяный. Ты ехал куда-то. Тебе было все равно. Ты открывал вино и тайком пил. В конце автобуса моей истории. Спрыгнул в безымянном городке, укрылся от глаз. Солнце в душу. Ты прятал душу от солнца. Это так непросто: завернул в кулек и пьешь. Из пакета.