– Макс… я знаю, что вы католики с бабушкой…
– Все Дюраны де Моранжа – католики, – сказал Макс, и в голосе его звучало: неужели в этом мире можно быть кем-то еще, кроме Моранжа и католиком? Не брезгливость и не презрение, а легкое удивление, как у белых при виде индейцев. – Мы даже сражались в крестовых походах и становились инквизиторами, – и улыбнулся зловеще, будто сам лично шел в походы и инквизицию. Директор засмеялась про себя – чудно, он ей нравился, словно мимолетный запах духов в толпе, удачных, нежных, сладких, компот из бергамота и розы.
– Макс, другие люди – не католики, они смущаются, когда при них читают молитвы или крестятся; это в столь публичном месте, как школа, пожалуй, даже неприлично. Вот в католической школе это было бы в порядке вещей, даже в распорядке, но здесь… обычная школа… понимаешь?
Макс не понял; в его годы мир на обычное и необычное не подразделяют; но сделал вид, что понял: да-да, он так больше не будет. Креститься в школе нельзя. Вот можно и нельзя – это знакомо; можно в его мире: молоко и апельсиновый сок в неограниченных количествах, бродить по замку, читать любые книги; нельзя: в них рисовать, потому что большинству – от ста лет, нельзя есть руками, нельзя еще пока пить вино. И еще нельзя спрашивать о маме и папе. Нет, «нельзя» все-таки больше, чем «можно».
Однажды Макс взял и спросил: «а где мои мама и папа?» Это было сразу после поездки в супермаркет; кухарка тогда еще погладила его по светлой голове, пушистой, как клубок ангорской шерсти, сказала жалостливо: «бедняжка, эх, нету у тебя мамы, а папа умер», когда он сжал ее коленки от ужаса перед огромным-огромным миром, полным овощей и консервных банок, и сказал, как в мультике: «мама». Вечером, за ужином, Макс и спросил; на ужин подавали салат из курицы, шампиньонов, оливок и зелени, томатный суп-пюре с гренками, фрукты и яблочный пай; если не было гостей, они обедали в маленькой столовой – она, конечно, все равно была огромной: здоровенный камин из камня, просто настоящий очаг; можно прятать Санта-Клаусов и жарить кабана; кованые решетки на окнах стрелами, из красных плиток пол, из мореного дуба стол и стулья с высокими резными спинками и подлокотниками; Макс на одном конце, бабушка на другом; между ними канделябры – и каждым можно убить человека – железные русалки и корабли; в замке было пятнадцать человек прислуги – кто-то все время стоял за спиной; Макс вздрогнул, когда поставили тарелку с сырами и фруктами, и спросил. Бабушка не испугалась – не подавилась, не подпрыгнула, не уронила вилку или салфетку, – а взяла спокойно грушу и ответила, что мама есть, конечно, просто она сейчас путешествует, но когда-нибудь обязательно приедет навестить своего Макса. И вообще, она мерзкая эгоистка, ей ее собственная жизнь намного интереснее, чем ребенок. Макс кивнул, словно объяснение получилось абсолютно толковым, из геометрии, с доказательством на полторы страницы. «А папа?» – продолжил он дальше, тоже взял грушу; они будто не фрукты ели, а играли в покер: осталось двое игроков, элитный закрытый клуб, где ставки – бюджет маленькой страны, все молчат кругом, затаили дыхание, даже тапер не играет, ждет, и сигарный дым – туман… «Папа умер, это правда?» Бабушка удивилась. Ей казалось, что правда – вот она, на кончиках пальцев, яркая, как красный цвет, ее знает весь свет; но, оказывается безумная сплетня об инцесте – Макс и Марианна – победила. «Пусть будет так; да, умер, – сказала бабушка, – он на небесах, он у самого Бога и молится там за Макса каждый день». И довольно засмеялась собственной шутке, игре слов, игре в бисер, кроссворду, шараде – про себя.