Шкура самых талантливых людей – полая, потому что все из-за той же твари, интеллектуальной кожи – чувствительности, они копят в себе всех встреченных людей, сделаны из них. В то же время, обладая огромной порцией эмпатии, они прибирают и сохраняют каждое услышанное музыкальное произведение, предложение или манеру. И никогда невозможно заметить, как жизненно им необходимы другие – люди разного сорта, болезненности и перспективности.

Такую полую шкуру Апсихе называет никаковостью. Будто «никакой» всеобъемлющ, однако ни к чему до конца не склонен. Эдакое ненарочное глубинное вслушивание, своим объемом занимающее большую часть человеческой сущности, почти не оставляющее места каким-либо врожденным наклонностям. Иначе говоря, само врожденное наличие глаз хотя бы отчасти меркнет перед силой взгляда этих глаз: перед неопределимой аутентичностью интерпретации, уколом насквозь, – менять силой взгляда.

Из всего этого возникает благородство, так как неустанно кипящее, эфемерное, изменчивое и перетекающее содержимое шкуры прямо воздействует и на ту частицу, которая составляет (если она есть) характер самой личности, он в свою очередь также подвержен изменению, незнанию и никаковости всемогущества. Когда книга – всего лишь спокойное, сдержанное, личное дополнение информации, а музыка – отдых, тогда какой смысл вообще касаться какого-нибудь творчества – литературы или музыки. Может, лучше постоять под каскадами воды – они расшевелят, помассируют позвоночник.

Однако если любая чушь кажется бесконечной сверхъестественностью, порождающей тайфун осознания своей натуры, то что уж говорить о книге, которая, будто взрыв бомбы, врывается в человека и, благодаря мощи ощущений, тут же выбирается наружу в виде нового – полемического, конечно только полемического! – искусства. Никакого пустого поклонения, только неутихающий спор – святость смелости познания.


Связь Апсихе со своей семьей была на первый взгляд прагматичной и холодной. Она не только не чувствовала потребности прикоснуться к членам семьи, обнять их, вдохнуть их запах, говорить им приятные и тем более ласковые слова, она вовсе не хотела контакта. Однако отсутствие каких бы то ни было тесных эмоциональных связей и потребности в них говорит не только об интеллектуальной толстокожести, но и о гибкости интеллектуальной кожи – в приспособлении, обретениях и утратах.

Пространный рассказ о семье Апсихе совсем не обязателен, можно только упомянуть, что в нее входили: отец, всю жизнь посвятивший путешествиям в святые места, хотя настоящим пилигримом никогда не был и, честно говоря, не хотел и не стремился им быть; мать, почему-то постоянно приглашавшая в дом множество людей, не обращая внимания на то, что у пятерых детей не оставалось и свободного угла, поэтому они таскались по лесам и лазили по деревьям. Пятеро детей-одногодков, хотя никто из них не родился в одно и то же время.

Апсихе была непонятна обязанность звонить по телефону родственникам. С другой стороны, для ее домашних то, что они называли обязанностью, вовсе не было обязанностью. Так как что-то очень личное, совершаемое не по долгу кроется в вопросе «Как дела?». Апсихе это было чуждо.

Ей не удавалось найти общность со своими родителями, даже по необходимости. Например, когда у ее матери возникали серьезные сложности, которые в глазах Апсихе были вовсе не сложности, а всего лишь касающаяся всех событий потребность шкуры считать что-то изнурительной неприятностью или яснейшей красотой. Материнские терзания Апсихе называла «американскими горками» и в ее мучениях винила недостаток самостоятельности, сдержанности, хладнокровия, способности преобразовывать слезы в смех, духовной силы, решительности, автономности и элементарного одиночества. Дочь пробовала утешать мать, но та отдавала предпочтение иным, нежели Апсихе, утешениям. Утешения Апсихе – она делала строгие выводы, насмехалась над ситуацией, уважительно и безмолвно выслушивала или строго призывала взять себя в руки – не очень сочетались с эмоциональным пустословием сочувствия. Часто после слов Апсихе мать чувствовала себя еще хуже. Потому что Апсихе никогда не скрывала своего презрения к тому, что считала слабостью. А жалость вообще была лишь изредка испытываемым чувством, которое она не тратила на людей.