Он явно ждал похвалы, и я сказала, что эти картины напоминают мне немецких экспрессионистов. Виктóр высоко поднял оскорбленную бровь и гробовым голосом заявил, что у каждого в их семье – уникальный, ни на кого не похожий стиль, а видеть здесь влияние экспрессионистов – значит вообще ничего не смыслить в «искусстве». Я промолчала, и мы пошли пить чай.

– Ну как? – спросили меня родители, когда мы пришли домой.

– Ну и снобы, – меня так и подмывало сказать что-нибудь едкое, чтобы хоть заочно отомстить этим напыщенным индюкам, которые от души презирали нашу семью и даже не пытались этого скрыть. Но потом я увидела, какая опустошенность и униженность скрывается за натянутыми улыбками родителей, а, с другой стороны, дядя смотрел на меня с такой надеждой на понимание (он всегда считал, что мы с ним одного поля ягоды), что я решила в очередной раз соврать во благо. Поэтому увлеченно описывала им свои впечатления, восхищалась талантливостью всей семьи, удивилась эрудированности Виктора и изысканности манер его родителей. На самом деле их дом был холодным и неуютным, претендующим своей кособокостью на принадлежность к постмодернистской архитектуре, но я сказала, что он похож на волшебный замок, где так и ждешь появления фей и эльфов. Хотя наверняка и феи, и музы, да и просто обычные люди обходили по возможности этот дом стороной.

И чем фальшивее звучали мои слова, тем оживленнее становились родительские лица, тем увереннее оглядывал их дядя, тем легче было на сердце у всех троих – и отчасти у меня. Но в то же время мне казался чрезвычайно странным и нелепым тот факт, что от мнения двенадцатилетнего ребенка зависят душевное равновесие, настроение и самооценка трех взрослых, состоявшихся как личности людей. А еще я почувствовала ужасную тяжесть, оттого что снова наврала им с три короба, снова предала себя, пусть даже из лучших побуждений. Но больше, чем это единичное предательство, меня угнетала общая закономерность: от правды были одни неприятности.

Родители с тех пор и до сегодняшнего дня искренне верили, что мне ужасно интересно общество Виктóра, а походы в этот дом-музей для меня – что-то вроде маленького праздника. Пребывая непоколебимыми в этом убеждении, они каждый раз пересиливали себя, подавляли свою гордость и, зная, на какое презрение и антипатию обречены в этом доме, с неизменным постоянством наведывались к художникам. Наверное, им приятно было чувствовать, что это оправданная жертва, – ведь мне там хорошо, а ради моего блага они способны на все. И я уже не могла подвести и разочаровать их.

Поскольку общих интересов было катастрофически мало, а отношения нужно было хоть как-то поддерживать, родители всячески пытались услужить художникам, задобрить их, давить на жалость, честолюбие, гордость, льстить и подобострастничать, – лишь бы сохранить хрупкие, эфемерные, существующие исключительно в родительском воображении отношения.

Но все эти поползновения художники холодно обрывали и недвусмысленно давали понять, что гусь свинье не товарищ.

Дядя был единственным звеном, относительно прочно соединяющим нашу песчаную связь. Для него сам факт их принадлежности к касте «художников» a priori перекрывал все недостатки. Они были причастны к трансцендентному – и никакая земная преданность и верность, никакое человеческое тепло и участие, которые он с избытком находил в нашем доме, не могли сравниться по значимости с их «метафизическим складом ума».

Как большинство умных или считающих себя умными людей, дядя полагал опыт приобщения души к тайнам бытия посредством выхода за пределы тела непременным условием возвышения над массой – инертной, мещанской, погруженной в свои убогие хлопоты, – необходимым доказательством причастности к аристократии духа, атрибутом творческой личности. Поэтому еще в ранней юности он перепробовал уйму всяких психотехник, медитативных методик, «препаратов», способствующих, согласно расхожему мнению, прозрению, прорыву к Мировой Душе и прочим вариантам сумасшествия. Как говорится, в сухом остатке он ни к чему особенно не приобщился, зато много к чему пристрастился, да и нервы износил до дыр.