Ах как пожалел тогда Тарас Петрович, что он всего лишь профессор истории, а не выдающийся адвокат (а ведь имел для этого все способности: и красноречие, и умение убеждать, и, главное, передовое, прогрессивное мировоззрение!). Уж он бы этого Карповича так защитил, что вынесли бы того на руках из зала суда (как когда-то Веру Засулич) в лáвровом венце и прямиком тут же памятником бы на набережной Невы рядом со статуей Петра и водрузили! Да нашлись, слава Богу, защитники не хуже самого Тараса Петровича, тем более что общество конечно же опять было на стороне расстрельщика.
Студенчество взволновалось пуще прежнего, и снова митинги, и протесты, и многочасовые стояния у Казанского собора, но власть решила не нагнетать. Карповича судили гражданским судом, но, увы, несмотря на старания адвоката (перед нами-де не простой убийца, но человек идеи), присудили бедному студенту высшую меру – двадцать лет каторги. Правда, через шесть лет при определении на поселение «идейный человек» благополучно сбежал, и не куда-нибудь, а прямо в Петербург, примкнул к боевикам-эсерам, к самому Азефу, и даже принял участие в покушении на царя. Но этого Тарас Петрович заранее конечно же никак не мог знать, а потому двадцать лет присужденной каторги (да что же это творится в самом-то деле, люди добрые?!) вдохновили его в очередной раз на лекции в пух и прах разгромить опостылевший всем передовым, мыслящим людям царский режим, за что студенты и принялись его усердно качать. И, несмотря на некоторую тучность Тараса Петровича, качали довольно успешно и продолжительно.
«Наш Громило!» – говорили о нем студенты почти с нежностью. (Фамилия у Тараса Петровича была хохляцкая: Горомило.)
А власть после проведенной экзекуции решилась идти на замирение и назначила министром просвещения нового, мягкого, как бы прощая недозрелую молодость: мол, кто старое помянет… и давайте же наконец жить дружно! И что же? Ровно в эти же дни стреляли (не попали! ах, жаль!) в Победоносцева, а через год еще одна студенческая пуля сразила насмерть министра внутренних дел Сипягина.
Правительство вконец перепугалось и, как заяц, стало трусливо петлять и запутываться в собственных направлениях. Что же делать? Послаблять? Или, напротив, ужесточать? И так получалось плохо, и эдак не годилось совсем. Где же выход?
– Самоликвидироваться, – гудело общество.
– Долой самодержавие! – вторила бескомпромиссная молодежная толпа.
– Конституция! – безапелляционно заявлял за обедом Тарас Петрович.
Елизавета Ивановна не разделяла демократических убеждений мужа, но, как женщина тихая и кроткая, не делала из политических разногласий предмета для пустопорожних споров, довольствуясь потаенной любовью ко всем Рюриковичам.
Маленький Глебушка тем паче не делал никаких различий и безмятежно любил всех. Больше всего он любил по утрам приходить к матушке в спальню и нырять с головой в широкий рукав ее шелкового, отделанного кружевами халата. Зажмурившись и отгородившись ото всех шелковым барьером, он прижимался губами к маминой руке и блаженно вдыхал ее родной, теплый запах. Пахло молоком, духами и еще чем-то таким непередаваемо вкусно-волшебным, от чего у него начинало щекотать в носу и глаза наполнялись слезами.
– Ну будет, Глебушка, будет, – ласково говорила Елизавета Ивановна. – Вылезай.
Глебушка высовывал голову из рукава, и мама прижимала его к груди, и целовала его глазки, и лобик, и щечки, и шептала заветное:
– Рюрикович мой…
На лето вся семья выезжала в Белгородскую губернию, в небольшое именьице Елизаветы Ивановны, доставшееся ей в наследство от покойного первого мужа. Густые широколиственные дубравы, извилистая, неглубокая, с песчаными отмелями река, где водились отменные раки и караси, разнотравье пышно цветущих лугов с мирно пасущимися стадами, деревенские мужики и бабы, попадавшиеся навстречу, почтительно кланяющиеся господам, добродушно-веселые и довольные, – вся эта умиротворяющая картина сытой, спокойной жизни смиряла на время неукротимо-революционный дух Тараса Петровича. Он любил гулять по живописным окрестностям, любил сидеть с удочкой на ранней зорьке, а вдоволь нагулявшись, «намоционившись», как сам говорил, еще больше любил, как и всякий малоросс, хорошо покушать, пропустив стаканчик-другой местной горилки и закусив чем Бог пошлет.