Когда же палящая боль в левом виске, от которой полыхнул мгновенно ослепший глаз, стала невыносимой, судья судорожным движением окостеневших пальцев сбил набок напудренный парик и со всего размаха грохнул деревянным молотком по кафедре, обрывая негромкий шелест переговоров немногочисленной публики, состоящей из скучающих надзирателей, любопытной тюремной обслуги и специально привезенных свидетелей. После того, как в заседании повисла звенящая тишина, надорвано прохрипев, подвел неутешительный для подсудимого итог:

– Повесить!..

В этот миг Ефима, ранее нечувствительного к любой телесной боли, подмышкой неожиданно ожег укус блохи. Содрогнувшись с головы до ног, он вдруг очухался. В себя, распрямившись и развернув плечи, пришел другой, здравомыслящий и рассудительный Ефим, до того томившийся под спудом второй, темной половины, по наущению которой неразумное тело и совершило невиданное злодеяние.

Ударивший для него громом среди ясного неба смерный приговор, когтистой ледяной лапой болезненно сдавил сердце, намерзая тяжким комом за грудиной и, наполнив душу тоскливой безысходностью, сполз в самый низ живота. Понимая обреченность и бессмысленность запоздалого покаяния, очнувшийся Ефим все же не сдержался и прорыдал:

– Почто напрасно на смерть обрекаете, православные?! Я ж по-правде хотел, как в Писании: «Око за око…»! А вы, за это на виселицу?!.. Одумайтесь, пока не поздно!..

Сидевший на отдельной скамье рядом с присяжным поверенным представлявший сторону обвинения судебный следователь, оживившись, толкнул локтем вздрогнувшего от неожиданности соседа:

– Ну, о чем я вам говорил, Прокопий Петрович? Стоило на горизонте замаячить веревке, как душевная болезнь нашего злоумышленника чудесным образом испарилась. Глянь, как на слезу жмет. Любо-дорого… Нет, – помотал он из стороны в сторону большелобой плешивой головой, – подобным – никакого снисхождения. Для них один удел – виселица.

Как обычно, крепко перебравший накануне поверенный, и двух слов не сказавший в защиту подсудимого, лишь уныло кивал головой, во всем соглашаясь с собеседником…

Когда пара дюжих надзирателя грубо втолкнули закованного в ручные и ножные кандалы, переодетого в заношенную полосатую робу Ефима в камеру смертников, в первое мгновение ему почудилось, что он непременно задохнется. Жгучий, жестче порохового дыма выедающий глаза и ноздри смрад, исходящий от покрытых коростой тел и человеческих испражнений, усеявших осклизлые края пробитой в камне пола ямы, не в силах было развеять даже прорубленное в толще противоположной от входа стены, ничем, кроме порыжевших от ржавчины прутьев решетки не закрытое окно.

Голый по пояс, бугрящийся узлами огромных мышц и лоснящийся от пота тюремный кузнец – косая сажень в плечах, стараясь дышать ртом, сноровисто замкнул на шее Ефима стальной ошейник, от которого к стене тянулась потертая цепь, намертво закрепленная в камне, и ни мгновения не мешкая, выскочил за порог. Надзиратели, тяжко пыхтящие сквозь плотную ткань прикрывающих лица рукавов, поспешили за ним вслед.

После того, как отрывисто лязгнул замок с оглушительным грохотом захлопнувшейся двери, Ефим сморгнул набежавшую слезу и, задыхаясь от невыносимого зловония, наконец, осмотрелся. Напротив и по левую руку от него были прикованы еще трое несчастных. Длина цепей как раз позволяла им только-только добраться до выгребной ямы, но никак не дотянуться друг до друга.

Полосатые рубахи, порты, и круглые шапки на обритых наголо головах узников отличались от надетых на Ефима лишь крайней степенью замызганости, – спали смертники прямо на голом полу, – а также не просыхающими темными потными кругами подмышками и на спинах. Под их ногами с отчетливым шорохом толклись бесчисленные полчища тараканов, которые соперничали за нечистоты с тучами зудящих жирных мух, тут же жадно облепивших свежее тело.