Позднее выяснилось, что Хэддл был экспертом не только в ужении нахлыстом и не только в блеснении. Не хуже он разбирался и в морской рыбалке. Ему приходилось ловить даже голубого марлина. Он регулярно ездил на тихоокеанские острова, где предавался уже и не лову как таковому, с применением троллинга (дорожение с мясистой насадкой), а настоящей рыбной охоте, раз уж речь шла о крупном океанском зверье. Парусник, меч-рыба и даже акулы… На Маркизских островах, в Полинезии, ему приходилось рыбачить на барракуд, на двухметровых мурен и морского дьявола ― с размахом плавников иной раз под четыре метра…

Где-то здесь и наступал предел нашей доверчивости. Ай Эм, с какого-то момента, смотрел на Хэддла стеклянными глазами. Несмотря на свой американизированный английский, на свои вейдерсы, он был до корней волос советским человеком…

Как бы то ни было, в сопоставлении с жизненным опытом американца мы с Андреем Михайловичем чувствовали себя любителями простых, хотя и острых по-своему, ощущений, чрезвычайно приотставшими от жизни.

* * *





Не прошло недели, как в кулуарах факультета забродила непонятная смута. Поползли слухи, что Ай Эм получил нагоняй ― за проступок, который отмочил во внерабочее время, вне стен нашей альма матер и тем не менее «позорящий честь педагога», как любили тогда выражаться. Ай Эм якобы втянул студентов в какую-то авантюру. Затем выяснилось, что одним из провинившихся, «втянутых», был именно я… Когда меня вызвали в ректорат, в глубине души я уже ничему не удивлялся.

В ректорате вдруг всплыло, что Хэддл отправился рыбачить под Тверь без визы. Как и любой иностранец, он должен был побеспокоиться о разрешении. Выезд за пределы Москвы в те годы был для таких, как он, ограничен, и за это могли пришить что угодно. Так и вышло. Оказалось, что «зона», на территории которой располагались наши озера, принадлежала не колхозу, а военным и вообще будто бы относилась к категории закрытых… Не то закрытым был въезд на территорию воинских частей, базировавшихся по соседству, и эту территорию невозможно было не пересечь, свернув от трассы к озерам. Понять что-либо в этой путанице было невозможно. Но нога иностранца, как меня уверяли, в тех местах еще не ступала…

За считаные дни разразилась настоящая буря. Виноватыми оказывались теперь все подряд. Было очевидно, что нервотрепка скрывает под собой не просто недовольство американцем и его коллегами, но что-то гораздо большее.

Серьезные выводы так и напрашивались, ведь неслучайно студенческой братии под шумок внушалось, ― если верить, опять же, слухам, ― что Хэддл слывет у себя на родине более чем верноподданным гражданином. И вовсе не потому, что годы назад защитил диссертацию по А. Герцену (первый русский политэмигрант, которому удалось бежать из России, как известно, чуть ли не на санях, закутавшись в медвежью шубу), а за свои «клеветнические» выступления в «американской прессе», которые публиковал прямо сейчас, пока находился в Москве. В своих «пасквилях», не скупясь на палитру, Хэддл будто бы расписывал свою несладкую жизнь в Москве. Но что больше всего не могли ему простить, так это то, что он делился своими впечатлениями о советской образовательной системе.

Одна из статей недавно будто бы обсуждалась по «Голосу Америки» в вещании на СССР. В этой статье Хэддл сравнивал московских студентов с дрессированными пуделями и не скупился на описания таких «диких нравов», как, например, обычай, практикуемый будущими лингвистами, словно вымуштрованный личный состав, вытягиваться по стойке смирно при появлении на пороге аудитории преподавателя.