Манеры Темпла – это воплощение изощренного и естественного хорошего тона. Если он и не вникает в суть дела достаточно глубоко, то все же выказывает осведомленность, подобающую джентльмену; если он порой щеголяет латынью, то ведь это было принято в его время, подобно тому, как было принято благородному человеку напяливать на голову парик, а на руки кружевные манжеты. Если он носит букли и туфли с квадратными носами, то ходит в них с непревзойденным изяществом, и вы никогда не услышите, как они скрипят, не увидите, как они наступят на шлейф какой-нибудь леди или на ногу сопернику в толпе придворных. А когда там становится слишком жарко и шумно, он вежливо удаляется. Он уезжает к себе в Шин или в Мур-Парк, предоставив королевской партии и партии принца Оранского бороться меж собой и решить дело. Он чтит монарха (и, пожалуй, ни один человек на свете не выражал свои верноподданнические чувства столь изящным поклоном); он в восторге от принца Оранского, но есть человек, чье спокойствие и удобства для него важнее всех принцев на свете, и этот достойнейший член общества – не кто иной, как Gulielmus Temple, baronettus[18]. Вот он в своем тихом убежище; мы видим его то в креслах, когда он предается своим занятиям, то у грядок тюльпанов[19], вот он обрезает абрикосовые деревья или правит свои сочинения – он уже не государственный деятель, не посол, а философ, эпикуреец, блестящий аристократ и придворный равно в Шине и в Сент-Джеймсе; здесь вместо королей и красивых дам он преклоняется перед его величеством Цицероном, или проходит в менуэте с музой эпической поэзии, или же любезничает у южной стены с розовощекой дриадой.
Темпл, видимо, требовал и получал от своих домочадцев обильную дань преклонения, все вокруг льстили ему, лебезили перед ним и холили его так же старательно, как растения, которые он любил. В 1693 году, когда он заболел, его недомогание повергло в ужас весь дом; нежная Доротея, его жена, лучшая подруга лучшего из мужчин:
Что касается Доринды, его сестры:
Вам не кажется, что в строке, где скорбь одолевает лакеев, содержится прекрасный образ? Ее сочинил один из лакеев, которому не по нутру была и ливрея Темпла и жалование в двести фунтов. Как легко представить себе нескладного молодого служителя с потупленными глазами, который, держа в руке книги и бумаги, следует по пятам за его честью во время прогулки по саду или выслушивает распоряжения его чести, стоя у глубокого кресла, в котором сэр Уильям сидит, страдая подагрой, и ноги его все в волдырях от прижиганий. Когда у сэра Уильяма приступ подагры или он не в духе, плохо приходится слугам за обедом;[20] впоследствии его секретарь из Ирландии сам об этом поведал: как, должно быть, сэр Уильям, выходя к столу, ворчал, мучил и терзал домашних своими насмешками и презрением! Представьте себе только, что говорил дворецкий о гордости всяких ирландских грамотеев – а ведь этого, по правде сказать, не слишком высоко ставили даже в ирландском колледже, где он учился, – и какое презрение должен был испытывать камердинер его превосходительства к священнику Тигу из Дублина! (Камердинеры и духовники всегда воевали меж собой. Трудно сказать, кто из них, по мнению Свифта, более заслуживал презрения.) И каковы, вероятно, были горе и ужас маленькой дочери экономки с черными завитушками волос и милым, улыбчивым лириком, когда секретарь, учивший ее грамоте, человек, которого она любила и почитала больше всех на свете, – больше матери, больше нежной Доротеи, больше рослого сэра Уильяма в тупоносых туфлях и парике, – когда сам мистер Свифт выходил от своего хозяина с яростью в душе и не мог найти доброго словечка даже для маленькой Эстер Джонсон?