слабостях. Чем был бы сэр Роджер де Коверли без его глупостей и очаровательных мелких сумасбродств?[81] Если бы этот славный рыцарь не воззвал к людям, спящим в церкви, и не сказал «аминь» с такой восхитительной торжественностью; если бы он не произнес речь в суде a propos de bottes[82], просто чтобы показать свое достоинство мистеру Зрителю[83], если бы он, прогуливаясь в саду Темпла, не принял по ошибке Доль Тершит за почтенную даму; если бы он был мудрей, если бы его юмор не скрашивал ему жизнь и он был бы просто английским аристократом и любителем охоты, какую ценность представлял бы он для нас? Мы любим его за его суетность не меньше, чем за его достоинства. То, что в других смешно, в нем восхитительно; мы любим его, потому что смеемся над ним. И этот смех, эта милая слабость, эти безобидные причуды и нелепости, это безумие, эта честная мужественность и простота вызывают у нас в результате радость, доброту, нежность, жалость, благочестие; и если мои слушатели задумаются над тем, что читали и слышали, они согласятся, что духовным лицам не часто выпадает счастье вызвать такие чувства. Что тут странного? Разве славу божию должны непременно воспевать господа в черном облачении? Разве изрекать истину непременно нужно в мантии и стихаре, а без этого никто не может ее проповедовать? Я готов довериться этому милому священнику без сана – этому духовнику в коротком парике. Когда этот человек глядит из мира, чьи слабости он описывает так доброжелательно, на небо, которое сияет над всеми нами, я не могу представить себе человеческое лицо, озаренное более безмятежным восторгом, человеческий ум, охваченный более чистой любовью и восхищением, чем у Джозефа Аддисона. Послушайте его; вы знаете эти стихи с детства; но кто может слушать их священную музыку без любви и благоговения?

Лишь только свет уступит мгле,
Луна опять твердит земле
Слова о том, как рождена
Была таинственно она.
Ей вторит звезд согласный хор,
И, обходя ночной простор,
Толпа кружащихся миров
Клянется в правде этих слов.
А может быть, они молчат:
Ведь звука не постигнет взгляд,
Безмолвно ночи торжество,
И твердь не скажет ничего.
Но разума глубокий слух
В безмолвье постигает дух,
И в свете затаился звук:
«Мы вышли из нетленных рук!»

Для меня эти стихи сияют, как звезды. Они сияют из глубин величайшей безмятежности. Когда этот человек обращается к небу, его душа воскресает; и лицо его от этого озаряет величие благодарности и молитвы. Религиозное чувство переполняет все его существо. В поле, в городе, когда он глядит на птиц, сидящих на деревьях, на детей на улицах, утром или при лунном свете, над книгой у себя в комнате, в веселой компании на деревенском празднике или на городском балу, – добрая воля и желание мира всем творениям божьим, любовь и благоговение перед тем, кто их создал, наполняют его чистое сердце и сияют на его добром лице. Если судьба Свифта была самой несчастной на свете, то судьба Аддисона была, по-моему, самой завидной. Безбедная и красивая жизнь, спокойная смерть, а потом бесконечное почитание и любовь к его светлому, ничем не запятнанному имени[84].

Лекция третья

Стиль

Какую цель ставим мы перед собой, изучая историю прошлого века? Интересуют ли нас политические события или характеры знаменитых общественных деятелей? Или же мы хотим представить себе быт и нравы того времени? Если мы ставим перед собой первую, весьма серьезную задачу, как нам определить истину и кто может быть уверен, что обладает ею во всей полноте? Разве знаем мы характер великого человека? Нет, об этом можно лишь строить более или менее удачные догадки. Разве и в повседневной жизни вам не случается ошибочно судить о всем поведении человека по какому-нибудь случайному неверному впечатлению? Тон, слово, сказанное в шутку, пустяковый поступок, прическа или галстук могут представить его перед вами в ложном свете или испортить ваше доброе мнение о нем; а иногда после многих лет тесной дружбы, может статься, ваш ближайший друг сказал или сделал что-нибудь такое, о чем вы раньше не подозревали, и это изменит ваше представление о нем, покажет, что мотивы его поступков были совсем иными, нежели вы полагали. А если так обстоит дело с вашими знакомыми, то насколько это справедливее по отношению к незнакомым? Скажем, к примеру, я желаю понять характер герцога Мальборо. Я читаю Свифтову историю того времени, в которой он был действующим лицом; автор обладал острой наблюдательностью и, надо полагать, был посвящен в политику того века, – он дает мне понять, что Мальборо был трусом и даже его способности полководца весьма сомнительны; он отзывается об Уолполе как о презренном и неотесанном человеке, лишь в издевательство упоминая о знаменитом политическом заговоре в конце царствования королевы Анны с целью возвращения Претендента. И опять-таки, я читаю биографию Мальборо, принадлежащую перу плодовитого архидьякона, написанную в высокопарном стиле человеком, который располагал обширными материалами и тем, что называется подробнейшей информацией; и я совсем или почти совсем ничего не узнаю о тех тайных пружинах, которые, мне кажется, повлияли на всю карьеру Мальборо и заставили его менять позиции, своевременно сохранить верность и столь же своевременно изменить, остановить армию почти у самых ворот Парижа и в конце концов перейти к победителям – на сторону Ганноверской династии; так вот, я не узнаю правды или узнаю не всю правду, читая сочинения обоих, и думаю, что портрет, нарисованный Коксом, и портрет, нарисованный Свифтом, оба весьма далеки от истинного Черчилля. Я привожу этот единственный пример, но готов столь же скептически отнестись ко всем прочим, и говорю музе истории: о достойная дочь Мнемозины, я сомневаюсь в каждом слове вашей милости с тех пор, как вы стали музой! Потому что при всей вашей серьезности и претензиях на возвышенность вы заслуживаете доверия ни на крупицу более, чем некоторые из ваших менее серьезных сестер, на которых ваши приверженцы смотрят сверху вниз. Вы предлагаете мне выслушать речь генерала, обращенную к солдатам. Вздор! Она не более истинна, чем последнее слово Терпина в Ньюгете. Вы превозносите героя; у меня это вызывает сомнения, и я говорю, что вы бессовестно льстите. Вы осуждаете беспринципного человека; это вызывает у меня сомнения, мне кажется, что вы пристрастны и стоите на стороне хвастунов. Вы предлагаете мне автобиографию; я сомневаюсь во всех автобиографиях, какие когда-либо читал, разве только за исключением автобиографии мистера Робинзона Крузо, мореплавателя, и других сочинителей вроде него. У этих нет оснований стараться снискать благосклонность публики или успокаивать свою совесть; у них пет причин что-либо скрывать или говорить полуправду; они не требуют больше доверия, чем я могу им дать с легкой душой, и не принуждают меня подвергать мою доверчивость испытанию или искать доказательств. Я беру книгу доктора Смоллета, или номер «Зрителя» и утверждаю, что в беллетристике растворено больше правды, нежели в книге, утверждающей, что решительно все в ней чистейшая правда. Из беллетристики я выношу впечатление о жизни того времени, о нравах, о поведении людей, об их платье, о развлечениях, остротах и забавах общества – прошлое вновь оживает и я путешествую по старой Англии. Может ли самый солидный историк дать мне больше?