– Ах ты, щенок! – Караваджо замахнулся, вставая.

Я убегал сначала медленно, оглядываясь, потом, когда убедился, что гнев его неукротим, быстрее и быстрее, в расщелину между малахитовым свечением холода и оранжевым пологом огня.


Она была беспокойной натурщицей. Она ловила солнечных зайчиков, почесывалась, хихикала, просила есть, пить и выйти по нужде в тот момент, когда глаза Караваджо теряли земное притяжение и он переставал понимать что-либо, завороженный ее образом, украденным кистью и проявившимся на холсте. Вечерами мы сидели втроем у огня и молчали, и не было у меня раньше никогда, и я знаю, что никогда уже не будет таких вечеров, хотя, как я смею провоцировать самого себя?! В любой момент, как только я разочаруюсь чучелом в кабинете мужа Нинон Ланкло, я могу тут же броситься в эти вечера, в их тепло и негу, в миндалевидные глаза девушки, в разбавленное вино, в тихое содрогание времени у меня на коленях – это мурлычет кошка. Я просто смотрел, она молчала, Караваджо, обессилев, грелся у огня и пил вино, кошка дрожала внутренностями, и ее шерсть пахла свежим сеном. Потом девушка брала лютню, смешно, но «Лютнист» не умел толком играть, она перебирала струны и смеялась, и на лице художника появлялось узнавание, и он возвращался к нам из воронки вдохновения или забытья. И мне ничего от нее не было нужно, как и от сказочницы, я просто не хотел, чтобы Кукольник нашел мою женщину. Потому что она была моя. Я ни разу к ней не прикоснулся, не задел крылом, не потерся усатой мордой молодого тигра, не ткнулся влажными ноздрями коня, не пощекотал холодным телом змеи ее ноги, когда она болтала ими в ручье.

– Ты меня больше не любишь? – спросила она на рассвете, когда измученный большими надеждами и видениями художник заснул. – Помнишь? – она раскрыла ладонь и дунула на невидимое перышко. Я, как последний дурак, захотел объяснить:

– Однажды я спросил у Кукольника, что такое любовь…

– Убей Кукольника! – она схватила меня за руку и трясла ее, приблизив к моему лицо свое – вплотную.

– Он сказал…

– К черту Кукольника! К черту твои подсчеты! Ты уже наметил, когда мне в следующий раз нужно будет сидеть примерной кукушкой и ждать, пока ты залетишь в окно?

Тысяча пятьсот девяностый плюс семьсот девяносто пять… Я вздохнул. Это будет уже в третьем тысячелетии.

– Так вот, – девушка разозлилась, бросила мою руку, скулы ее полыхнули гневом, а под глазами и треугольником вокруг рта бледнела печаль. – Ни тебе, ни Кукольнику так просто меня не найти! Я уйду, когда захочу, и приду, когда захочу!

– Бред! – мне оставалось только пожать плечами и улыбнуться.

– Всемогущая парочка, да?! Ничего у вас не выйдет.

В этот момент мне почудился – легким движением ветра в листьях деревьев, странным звуком в полной тишине – раздраженный вздох Кукольника, и как он грозит ей пальцем, прищурясь: «Не шали, куколка моя!»

– Я вижу и знаю все, что существует. Тебе не спрятаться! – главное, разговаривать спокойно, но ее настойчивость стала раздражать.

– Будешь любить меня в мастерской художника? – девушка опять приблизила свое лицо к моему, я услышал на веках ее дыхание.

– Любить?! Лучше я покажу тебе казнь…

– Да не надо этого, не надо! Зайди в любой раскрашенный позолотой и иконами балаган, и увидишь, как наскоро вылепленный или выструганный из дерева казненный висит, прибитый к деревянному кресту и капает сладостными каплями крови в резные чаши, подставленные именно для такого случая! А тряпка, в которую его завернули, снятого! Знаешь, сколько она теперь стоит?! – она кричала и размахивала руками, совсем рядом, можно тронуть и вдохнуть, но почему она кажется плоской, как мираж за дрожащей пеленой расплавленного жарой воздуха? – А уж сколько работы подвалило художникам, когда можно стало святых рисовать с людей! Сколько портретов твоей предполагаемой избранницы висит по свету, знаешь? Сколько мамаш показывают миру толстых сосущих младенцев с полотен, сколько пылится статуями?! Ты развернул неплохую рекламную компанию, возлюбленный мой! Только ведь и Кукольник не спал! Он унизил твоего сына желанием попрать смерть!