Он так задумался, что Радзивилл опять тронул его за локоть.

– Из Вильно пишут, что ваш печатник Иван Федоров тоже перешел к нам, – сказал он. – Лучшие люди Руси хотят быть с нами – таков плод кровожадности Иоанна Четвертого.

– Да! – Курбский поднял голову, оживился. – Он гонит Максима Грека, всех, кто любит просвещение и мыслит свободно. Он и меня за это… А что еще?

– Посол Иоанна Жилинский – ты его знал? – тайно предлагал большой выкуп или обмен за тебя. Но король сказал, что у нас не принято продавать друзей, как охотничьих собак или соколов. – Радзивилл покачал головой и презрительно щелкнул пальцами. – Жилинский не знает, что в его свите есть наш человек. Да, я забыл: этот человек сказал, что под Смоленском схватили какого-то Василия, кажется, твоего стремянного. У тебя был такой? Если ты выйдешь послезавтра, тебе надо сейчас идти и хорошо отдохнуть. Я скажу Острожскому, чтобы он отобрал вам новых людей и, главное, лошадей свежих.

Курбский слышал слова, но плохо понимал их: он видел нечесаную башку Василия Шибанова, его деревенское, обветренное лицо и сморщенную шею в вороте рубахи, светло-серые простодушные и суровые глаза, когда он говорил: «Ты не думай чего, князь… письмо твое довезу… ты не думай так-то…» Они схватили его, но письмо побоятся не пересылать царю, а с ним они сделают… что? Мысль об этом толкнула, как зубная боль, он сморщился. Что это говорит Радзивилл?

– Иоанн Четвертый, доносят нам, целыми неделями ездит по монастырям, делает вклады и молится усердно. – Он хотел что-то добавить, но удержался: пусть Курбский вернется из похода, у него там должна быть светлая голова и одна мысль – победить, война не любит рассеянных или устрашенных.

– Можно ли, гетман, – спросил Курбский странно упавшим голосом, – выкупить моего стремянного?

– Стремянного? – удивленно переспросил Радзивилл. – Разве он не сбежал от тебя? Конечно, можно, но если они узнают, что он твой, они заломят большую цену.

– Особенно если узнают, что он вез мое письмо к царю.

– Твое письмо? Иоанну? – На мгновение зрачки Радзивилла сузились и рот стал замкнут, жесток. – Ты писал ему?

– Да, писал. – Курбский тряхнул головой и встал. – Я покажу тебе список с этого письма. Впервые в жизни кто-то посмел сказать ему правду!

Он повернулся к входу в шатер, и закат осветил его лицо, сильное, огрубевшее. Только в уголках глаз морщилась бессонная горечь. Радзивилл разглядел ее.

– Иди, отдохни хоть немного, – сказал он. – Я зайду попозже, когда буду объезжать посты. Иди, Андрей, иди!

Курбский вышел из шатра и крикнул: «Коня!» Польско-литовские слуги, сидевшие на колоде, даже не встали, только головы повернули. «Коня!» – крикнул он громче и злее. Наконец, от коновязей отделился верховой – Мишка Шибанов, который вел в поводу мышастого жеребца князя. «Все спишь на ходу!» – хотел сказать Курбский по привычке, но посмотрел на беззаботное веснушчатое лицо отрока, и шутка застряла у него в горле.

Конец сентября, но безоблачно, сухо, мягкий свет прогревает березовые опушки, шуршит под ногами тленная листва, а в ней кое-где стоят крепкие головки боровиков; краснеет калина, попискивают рябчики за холодным ручьем. Андрей закидывает голову в осеннюю синеву за багряными осинами, солнечный лучик слепит, отскакивая от мокрой гальки на переправе; скрежещет по камню конская подкова. «Сегодня день преставления преподобного Сергия, игумена Радонежского и всея России чудотворца, а я еду неведомо куда по ничейной земле в литовских доспехах…» Андрей оглядывается, сдерживает вздох: как он любил эту пору оленьего гона, увядания трав, первые ранние зазимки, подтоковывание тетерева в розовом тумане на краю болота… А сейчас вроде это и было, и не было, точно заложило уши, ноздри, а на глазах – пленка мутная. Сколько еще дней, месяцев, лет ездить ему вот так в поиске своих, русских, чтобы или убить, или от них пасть? Странная пустота, невнятица мыслей, хоть он здоров, силен, ночью хорошо спит, разве что побаливает нога от старой раны под Невелем.