* * *

Я иду поискать кофе в серванте (на кухне кофе нет), а Курнеев проходит за мной, осторожно шагая по коврам. Может, он и сейчас неспокоен за жену: хочет знать впрок, как устроена пустующая от хозяев квартира (и где здесь при случае прячутся?..). И ведь точно – кофе есть, полная банка! Меня это не удивляет. Кофе сытный, вкусный напиток. Хозяева часто припрятывают. Я часто нахожу. Не знаю, зачем они прячут. Соболевы совсем не бедные люди – всегда и во все времена были выездные, с достатком и в общем щедрые. Уезжают – зовут меня. (Сторож неофициальный, по договоренности и за малые деньги. Я никто. Но им спокойней.)

Мы опять на кухне, кофе; и Курнеев заводит старую песню:

– Мы, Петрович, мужчины – мы за женщину в ответе...

Я молчу.

– Если мужчина вдруг заметил грешок за чьей-то женой, не надо, чтоб знали все, ты согласен? Не надо лишней болтовни. Не надо скандала. Спокойно предупредить мужа – это и значит помочь семье пережить трудный час...

Он ждет. Я молчу.

Маленькими глотками пьем замечательно вкусный кофе.

– Семью люди обязаны беречь. Просто и честно. Обязаны...

Да, да, обязаны, – киваю. Вера – женщина горделивая, красивая, с манерами. Я (мысленно) зову ее мадам.

Но неужели он думает, что я что-то о ней скажу? Или шепну. Неужели я похож на человека, который бережет семьи? Обидно. Еще и стукаческим способом... Или в его инженерской голове нашептывание о женах как-то увязано с тем, что я сочиняю (вернее, сочинял) повести, чего ты, мил друг, ко мне липнешь? – хочется мне вспылить. Да я сам наставил бы тебе пару ветвистых на лбу, если бы не опе-редил этот скот Ханюков. Техник, мать его. По ремонту!

Конечно, молчу. (Ни в коем случае!) Да и кофе допили. Курнеев держит чашку на весу, держит, наклонив, и тяжелые последние капли кофе падают на блюдце. Черные на белом. Мол, вот бы какими слезами людям плакать.

– Таких слез нет, не бывает. А жаль, – говорит он. Молчу.

– ...Ты, конечно, помнишь – ты же у нас человек образованный, – что троянская бойня началась с убежавшей от мужа Елены. (Вероятно, в ответ надо будет выдать ему что-то из Хайдеггера.) Елена как Елена. Вот так-то, Петрович... Семья рушится со времен Гомера. Однако... однако все еще цела. Что-то держит семью!

Я тупо смотрю на кофейную гущу. Его жена изменяет ему с Ханюковым, с техником, с большим умельцем, притом изменяет тихо, элегантно, без шума и скандала, чего ему еще надо?

– Вся жизнь, Петрович, держится на семье. Весь мир – на семье. Нация – на семье. И даже жизнь холостяков, неугомонных бабников и донжуанов – тоже держится на этой самой семье...

Чувствую, как натягиваются нервы. Он провокационно исповедуется, возможно, лукавит, а из меня выпирает подлинное сочувствие – стоп, стоп, слушать слушай, но только и всего.

Сторож отвечает за квартиры. А не за жен в возрасте сорока пяти лет.

* * *

Они проговаривали сотни историй: то вдруг с истовой, а то и с осторожной правдивостью вываливали здесь, у меня, свой скопившийся слоеный житейский хлам. «Заглянуть к Петровичу» – вот как у них называлось (с насмешкой, конечно; в шутку). «Пришел исповедоваться?» – ворчливо спрашивал я (тоже шутя). Пробуя на мне, они, я думаю, избавлялись от притаенных комплексов, от предчувствий, да и просто от мелочного душевного перегруза. На Западе, как сказал Михаил, психиатры драли бы с них огромные суммы. А я нет. А я поил их чаем. Иногда водкой. (Но, конечно, чаше являлись с водкой они, с бутылкой.) Так что я был нужен. Нужен как раз и именно в качестве неудачника, в качестве вроде бы писателя, потому что престиж писателя в первые постсоветские времена был все еще высок – так раздут и высок, что, будь я настоящим, с книгами, с фотографиями в одной-двух газетенках, они бы побоялись прийти, позвонить в мою дверь даже и спьяну. (А если бы, отважась, пришли, говорили бы газетными отрывками.)