– Ты на этом трахаешься со шлюхами?
– Отстань, Ло, – мычит он.
Здесь когда-то был дубовый паркет. Но теперь добрая половина паркетин выковыряна, и в пыльных углублениях копится «труха». Он что, охотился за мышью под полом? Или разжигал из паркета костер зимой, когда в щели рассохшегося окна поддувал ветер и плохое здешнее отопление не спасало? Бессмысленно искать причины всей этой разрухи. Она просто есть, и все.
В углу – этюдник и несколько холстов на подрамниках под свежей грунтовкой. В другом – уроненный трехногий мольберт, а под ним ноутбук. Здесь все беспорядочно завалено каким-то дерьмом – тубы с краской, пластиковые бутылки с растворителями и льняным маслом, грязные тряпки в пятнах, мастихины и кисти всех сортов, часть их отмокает в банке со скипидаром – он ударился в загул и напрочь забыл их вынуть? У матраса на полу валяются карандашные эскизы и один подмалевок умброй на холсте, с проступающими нервными, торопливыми и схематичными контурами рисунка. Само собой, он нарисовал это не здесь. Он всегда любил улицу, любил торчать на холоде часами, держа то кисти, то сигарету в зубах. Я узнаю дом на этом холсте – он в соседнем переулке. Как почти все дома в квартале, он старее самого мироздания – построен в середине ХIХ века. Кажется, если верить старикам-старожилам, что тусуются в булочной, это то ли бывшая больница для туберкулезников, то ли приют для престарелых проституток и раскаявшихся гувернанток – или наоборот, какая, на хрен, разница… Стрельчатые башни, мрачная неоготика, какое-то цыганское кладбище – да, такую мразоту писать только темно-рыжей тошнотной умброй…
Под облезшей батареей валяется изогнутая стеклянная трубка.
– Что это? Там, у батареи?
– Аллонж, Ло, аллонж, – бормочет он, обхватывает меня и укладывает лохматую голову на мои колени, приготовившись так и заснуть.
– Зачем он?
– Глупая…
Я смотрю в окно. На моросящую муть и отблеск желтого света от фонаря. Сквозь серое от пыли стекло все кажется таким странным, словно смотришь на испорченный дагеротип. Скорей бы зима. Скорей бы снег. Пусть занесет эту грязную слякотную ноябрьскую сучью туманную мразь. Я буду лежать на своем тюфяке, укрывшись всем, что только найду, и тихо замерзать под завывание штормового ветра с залива.
– Эй, Ло…
– Что?
– Ло, я ведь всегда… ну, ты знаешь…
– Да, знаю.
– Но я тебя не прощу, – вздыхает он и наконец засыпает, уткнувшись бородой в мои коленки.
Я спихиваю его, а он мычит во сне. Щелкаю выключателем, лампочка под потолком гаснет. Комната так и будет всю ночь освещена желтыми отблесками фонарного света. А я сгребаю в одну кучу его рисунки, сажусь под батареей и рассматриваю их под этой мутью уличного фонаря. В вентиляционной шахте подвывает ветер. Значит, ноябрьский залив штормит.
Что же это, на хрен, такое?.. боженька, заперший какую-то заветную кладовку на краю света и потерявший ключ от нее, затосковавший без причины, вдруг захотевший кладовку открыть, ломящийся в нее с неистовой силой, разбивающий кулаки о неподдающуюся дверь… Откуда эти нервические контуры, сделанные в такой спешке, будто за спиной стая волков зимней ночью? Зачем это все? Что в той кладовке? Непророщенные атомы лучшей вселенной? Их так хочется увидеть, но ключа нет. Нет образа в натуральную величину. Только мутная, бредовая, нервная попытка его ухватить. И все это, вся эта странная жизнь, – будто срисовывание пятен с изнанки собственных закрытых век. Он еще никогда не рисовал так… Что же ты творишь, боженька? Верни наконец ключ, не будь такой мразью… Ну, пожалей нас, мудаков.
Я передумала идти к себе. Лучше буду всю ночь сидеть тут, под батареей, сморкаться в кофту и вспоминать, как мы ходили на свалку…