Париж, Монмартр. Октябрь 1928 г.

– Это и есть твой «Национальный торт»? – чуть запыхавшись, спросил я, преодолев последнюю ступеньку перед смотровой площадкой базилики Сакре-Кёр (Basilique du Sacre-C?ur).

– Именно! – с радостью отозвался Алекс, потирая уставшие ноги. – Всё-таки нам нужно было ехать на метро и начать экскурсию от Бланш (Blanche).

– Ничего, зато хоть немного размялись. Вот уже два дня, как я только и делаю, что фланирую от одной своей французской тётушки к другой и поглощаю несметное количество пирожных и круассанов. Если я задержусь в Париже на целый месяц, то мне придётся перешивать все свои штаны.

– Ох, уж об этом ты не переживай. Здесь какой-то иной воздух. Я редко встречаю в Париже полных людей, хотя французы поглощают много хлеба и багетов, пьют вино и вообще не дураки в плане всяческих кулинарных изысков. Каждый второй парижанин является матерым чревоугодником. Я бы всех их обязал исповедоваться именно в этом грехе, – хохотал Алекс, обнажая полоску белоснежных зубов.

На смотровой площадке Сакре-Кёр, словно на ладони, простирался весь Париж. По- летнему голубое небо со стайкой ватных облаков, светлые дома одинаковой высоты – город казался белым, по-настоящему белым, с изысканными фасадами зданий, роскошными мансардами и тонкой вязью чёрных ажурных оград. Холм утопал в зеленых и золочёных кронах платанов, вязов, резных каштанов и клёнов. Вдалеке, меж улочками, виднелась оранжевая и даже багровая листва. И всё вместе делало этот вечный город похожим на яркую открытку, испещренную солнечными бликами.

– Ты знаешь, теперь я понимаю, почему Импрессионизм зародился именно во Франции, – выдохнул я.

– Почему? – Алекс неизменно улыбался, глядя на меня голубыми, как парижское небо глазами.

– Алекс, твои любовницы часто говорят тебе комплименты о глазах?

– Я тебя умоляю, Борис. Давай ты не станешь спрашивать меня о моих любовницах.

– И всё-таки.

– Полина сказала, что глазами я похож на Есенина.

– И ты наверняка обиделся? Или наоборот?

– Нет, с чего мне обижаться? Я не настолько тщеславен.



– Ну-ну… Тебя, графа по происхождению, сравнили с пиитом из простолюдинов?

– Не юродствуй, Борис. Есенин был гением, самородком из крестьян, – с лёгкой улыбкой отвечал мне друг. – Если бы ты знал, как я грущу по России, читая именно есенинские строки.

Выражение его глаз изменилось. Я присмотрелся к Алексею. За те пять лет, что мы не виделись, он сильно возмужал. Передо мной теперь стоял вовсе не златокудрый юноша, тот юноша, каким я помнил его со времени нашей последней встречи. Он был одет в великолепный твидовый костюм, пошитый по последней французской моде. Его приятные и мягкие черты оттенял фетр дорогой шляпы от капитана Молино[5]. Тонкие пальцы, унизанные двумя изящными перстными, сжимали костяной набалдашник длинного черного зонта.

– Как же я раньше не замечал этого, Алекс? Ты и вправду похож чем-то на Есенина.

– Да, вольно тебе дурачиться. Куда нам до ваших Мефистофельских профилей. Кстати, здесь, на берегах Сены, полно златокудрых молодых людей. Но ты отвлекся. Что ты там сказал об импрессионизме?

– Я сказал, что вполне себе понимаю Моне и Мане, Ренуара, Дега, Писсарро, Сислея, Ван Гога, Гогена и иже с ними. Если бы я от рождения был наделён художественным талантом и жил во Франции, то наверняка стал бы одним из них. Я смотрю на Париж сквозь веки прищуренных глаз и вижу этот город, как и они. Он весь в искрах, бликах, тонах, полутонах и валёрах. Здесь невозможно писать иначе.

– Я отведу тебя на площадь этих сумасшедших, вглубь Монмартра, – улыбался Алекс. – И ты увидишь там не только импрессионистов. Там иногда встречаются и иные техники художественного письма.