«Фрагмент – у меня в крови, – обронил он однажды. Я обречен осуществиться лишь наполовину. И эта усечённость – во всём: в манере жить, в манере писать». Человек отрывков. Человек рубежа, слома по ненасытной страсти в поисках последних пределов любого переживания и мысли, он настолько же избрал фрагментарность словесного выражения по собственной воле, насколько и был на нее обречен. Переворачивая знаменитую формулу, я бы сказал, что фрагмент – это такая разновидность прозы, чей центр нигде, а окружность везде. Форма «центробежного» высказывания, фрагмент существует парадоксальной напряженностью без сосредоточенности, как бы постоянным усилием рассеяния, тяги от центра ко все новому и новому краю. На первый – и ошибочный – взгляд, многократно повторяясь, автор, напротив, опять и опять опровергает себя, до бесконечности множит микроскопические различия, в которых здесь – вся соль. «Судорожное», «конвульсивное» письмо – уникальное соединение порыва и оцепенелости – движется по-змеиному неуловимо и, при всей своей мозаичности, как-то странно живет. Продвигаясь от вокабулы к вокабуле, от пробела к пробелу мельчайшими мышечными сокращениями, словомысль гипнотизирует, приковывает читателя: она всегда находится как раз на той точке, где остановился сейчас наш завороженный взгляд. Фрагментам пора, наконец, выстроиться в каталог.
Отрывистый стиль для него – «принцип… познания: любая хоть чего-нибудь стоящая мысль обречена у него сейчас же терпеть поражение от другой, которую сама втайне породила».
События предстают так, как если бы они были цитатами, взятыми из разных источников и собранными вместе. Прием фрагментации усиливает элемент присутствия. Может, это то, чего добивался А. Тарковский, когда говорил актерам массовки, что они должны всегда играть так, как если бы были главными героями, для того, чтобы пространство, являясь вместилищем действий и событий, превращалось в нечто ментальное, во внутреннее пространство разума и мысли.
Бог создал меня простодушным, глуповатым и наивным. Непосредственным впечатлениям я всегда поддавался больше, чем внушению, исходящему от сущности вещей. От этого проистекает поверхностность в моих взглядах, смешная податливость и обескураживающая способность самообманываться. Спешу признаться в этом, дабы не уличил меня проницательный читатель, в руки которого может попасть это сочинение. Так и представляю себе его, возмущенного, с гневом швыряющего книжку в угол и восклицающего: "Да автор попросту дурак!" Едва лишь в сознании возникнет этакая картина, как дрожь пробирает меня до самых пяток. Нет, куда лучше быть искренним и говорить без обиняков.
Мы не доверяем прохвостам, мошенникам и балагурам, а ведь вовсе не они несут ответственность за великие судороги истории. Ни во что не веря, они, однако, не лезут к вам в душу и не пытаются нарушить ход ваших тайных мыслей. Они просто оставляют вас наедине с вашей беспечностью, вашей никчемностью или с вашим отчаянием. Однако именно им обязано человечество редкими мгновениями процветания: они-то и спасают народы, которых истязают фанатики и губят "идеалисты".
И как бы мы смогли вытерпеть законы, кодексы и параграфы сердца, в угоду инерции и благопристойности, наложенные на хитроумные и суетные пороки, если бы не эти жизнерадостные существа, чья утонченность ставит их одновременно и на вершину общества, и вне его?
Легкомыслие дается нелегко. Это привилегия и особое искусство; это поиски поверхностного теми, кто, поняв, что нельзя быть уверенным ни в чем, возненавидел всякую уверенность; это бегство подальше от бездн, которые, будучи, естественно, бездонными, не могут никуда привести. Остается, правда, еще внешняя оболочка – так почему бы не возвысить ее до уровня стиля?