Постмодернизм неуловим, потому что он демонстративно нагляден, скользит по поверхности, ослепляет фейерверком смыслов, обманывает бесконечными отражениями и миражами. Постмодернизм как сновидение намекает, напоминает о том, в чем мы не признаемся себе; как галлюцинация врывается в сознание и взрывает его изнутри.
Р. Барт, как известно, считавший себя левым, выступал против власти как таковой – не политической, а той, что «гнездится в наитончайших механизмах социального обмена», и чьим обязательным выражением является язык. «Язык – это средство классификации, а классификация есть способ подавления». Язык, пишет Барт, это фашист, ибо он приказывает говорить так, а не иначе. Выход? «Плутовать с языком, дурачить язык». Это и есть литература.
Не революция разрушает культуру, а отсутствие революции. Выбирать надо между защитой старого общества, несовместимого с культурной традицией, и защитой культурной традиции, несовместимой со старым обществом. Иначе – если не красить белый столб, он станет черным.
Обратимся к классике, к «Похвале Елене» Горгия. Слово, будучи звуком, наделено даром давать существование тому, чего нет. Звук «самое незаметное из тел» – это и самое демиургическое начало в дискурсе, то, что воистину обладает эффектом, действенностью, умением создавать вымысел, фикцию, его функция – освобождать от настоящего, давая вместо себя существование объекту желания. Горгиева «Похвала» помогает понять, что logos не есть нечто, обязанное означать physis, и что слова не должны выражать в первую очередь внутренний мир высказывающего субъекта, софистика – не род психологии, секрет этого снадобья связан с удовольствием от речи, с удовольствием говорить. С точки зрения современной риторики софистика эксплуатирует имманентно присущее слову свойство: его коммуникативную природу. Чем подробнее мы рассматриваем слово, тем детальнее оно нам открывается – этот опыт давно известен профессиональным лингвистам, однако оставался чуждым интересам официальных «пользователей» политического языка. Иначе остается непонятно, как они могут надеяться и, соответственно, в свое время могли надеяться, что слова сами будут подсказывать свои значения, словно слово само заботится по-разному передать свое значение в зависимости от принадлежности к партии и, соответственно, идеологии «пользователя» политического языка. Это отнюдь не лингвистическая неожиданность.
Многим кажется, что главное в постмодерне – отход от стандарта жесткой рациональности, что нужно только как следует вымешать коктейль и сдобрить его солидной дозой экзотики. Стоит, мол, не мудрствуя лукаво, скрестить либидо и экономику, цифровой метод и кинизм, подбавить толику Водолея и Апокалипсиса, как постмодерный хит готов. Но эта мешанина из всякой всячины порождает только безразличие, а этот псевдо-постмодерн не имеет с постмодерном ничего общего.
Глава 7. Нить
Я знаю, в каком смысле вы употребили слово "полотно", но мне бы хотелось за это полотно ухватиться и переосмыслить: «ткань». Как известно, слово "текст" однокоренное со словом "текстиль", оба от латинского глагола "texere" – "ткать". Все мы в каком-то смысле ткём текст нашей жизни. А у латышей существовало до недавнего времени узелковое письмо. И песни, и сказки, и важнейшие домашние даты-события наносились на нитку и сматывались постепенно в клубок. Так создавалась книга. Вот она – паутинка прялки, прядущей нить судьбы и одновременно, попутно – канву литературы.
Вдумаемся в характеристику субъекта, произносящего ключевые слова: "не судьба". Или: "знать, не судьба". Можно сказать, "от судьбы не уйдешь" – дело, однако, в том, что крайне трудно хотя бы дойти до судьбы. Допустим даже, что мойры и в самом деле прядут нити судьбы – но при этом они дремлют под жужжанье своего веретена. В дреме, в полусне возникает некая последовательность происходящего, но в ней нет еще никакой персональной истории. Только натяжение и разрыв нити пробуждают прядильщицу, заставляя завязать узелок, узелок на память. Отталкиваясь от числа узелков, можно, пожалуй, составить и шкалу с градациями постепенных переходов: карма, фатум, рок, судьба – а дальше слишком резкий обрыв, когда цепкие пальцы прядильщицы не дотянулись и не смогли связать концы с концами. Тогда перед нами случай номада, покидающего орбиту предопределенности на третьей номадической скорости. В этом случае единство имени не сохраняется – но только не еще, а уже. Господин, человек судьбы, не ведает страха перед наказанием, в частности все юридические аргументы для него суть кимвал бряцающий. Персонифицированный Закон, обращаясь к нему, восклицает: "Понял ли ты свою вину, понял ли, что преступил и на кого руку поднял?". Герой, отвечая скорее самому себе, говорит: "непруха", "несудьба". Он произносит этот не подлежащий пересмотру приговор запекшимися губами, из последних сил (попытки деяния исчерпаны) – и не стремится себя сохранить, не вступает в торги. Спекулятивная рефлексия чужда замахнувшемуся на судьбу и потому удостоившемуся ее.