Наша хижина срублена из необработанных бревен, для сна имеются нары. Ржавая печь проталкивает свою трубу сквозь крышу. Все усыпано мусором, оставшимся от последних ночёвщиков: выкинутые пачки из-под сигарет, пепел, пустые бутылки. В ту ночь я пытаюсь уснуть на верхних нарах (Батмонх и монголы улеглись внизу) и смотрю на свое горькое вознаграждение – бледный в лунном свете Онон, поворачивающий под одинокой лиственницей. Вставленная в грубо вытесанное окно река застыла подобно гравюре – обнаженные берега, остановившиеся на полпути воды – затерянная река, извивающаяся из ниоткуда.

Я беру у Батмонха спутниковый телефон, наш единственный контакт с внешним миром, который не может нам помочь, и звоню жене в Лондон, чтобы сказать: все хорошо, кроме тяжелых болот. В ее голосе ощущаются нотки тревоги. Почему у меня странный голос? Что-то случилось? Да, упал пару раз, но, к счастью, не разбил очки. Она смеется. Это такая плохая телефонная связь? Расстояние кажется огромным. Что-то связанное с орбитой спутника… Должно быть, мой голос печален, потому что она настаивает: «Не думай обо мне, пока не вернешься домой». К ее голосу добавляется низкое запоздалое эхо. «Думай о своем путешествии». Она говорит, что в нашем саду цветут розы и что они продержатся до зимы.

* * *

Мы въезжали на территорию, неизвестную даже нашим сопровождающим. Четыре дня они вели нас по горам, которые теперь окружали нас. К югу поднимались массивы хребта Хэнтэй и вершина Асралт-Хайрхан – не альпийские пики, а пепельные силуэты высотой в две с половиной тысячи метров. Перед нами по долине, заросшей травой по колено, струился Онон – ровным медленным ходом. Ели и сосны иногда спускались к болотам, а иногда отступали перед травянистыми холмами. С расстояния земля выглядела невинной, почти облагороженной и благоустроенной. Однако притоки по обеим сторонами реки просачивались через всё расширяющуюся полосу сырой почвы, где торфяные мхи и заглушающие землю травы – овсяница, ковыль – тысячелетиями перегнивали, образуя бездонные торфяные болота. Мы перебрались на южный берег реки, затем вернулись обратно. Теперь она стала выше, текла быстрее, а ее берега поросли ивами. Кони погрузились в нее неохотно. Русло под копытами оказалось мягким. Вскоре я потерял счет притокам, которые мы переходили вброд. Часто они казались мне такими же глубокими и полноводными, как сам Онон. Батмонх жестом отправлял меня подальше от опасных бродов, но Монго и Ганпурев двигались, как кентавры: вода струилась уже по их коленям, а сигареты по-прежнему свешивались изо рта. Однажды, спустившись по берегу Онона, вьючные лошади запаниковали и отказались идти в воду; их пришлось завернуть, а монголы в наказание ударили их по бокам. Мой Белый стар, и я ощущаю страх каждый раз, когда он спускается, однако ни разу посреди реки он не замедлился и не споткнулся.

Перед нами не было дороги. Земля под травой являла собой хлюпающую трясину, которая, похоже, только углублялась по мере нашего продвижения. Каждый день за восемь часов мы едва ли преодолевали тридцать километров – как и предсказывали наши сопровождающие. Часто почву укрывал полог из низкого кустарника, так что ни всадник, ни лошадь не видели, куда ступает животное. Иногда эта зыбкая почва, испещренная топкими местами, раскрывалась под нами, как люк. Лошади внезапно падали, и торфяная вода заливала им спины. Затем они с побелевшими выпученными глазами начинали дергаться, пытаясь нащупать опору передними ногами и лягаясь задними; нас же в это время бросало в седле во все стороны.