Совсем как у нас, подумал Иван, услышав очередной доклад дозорных о китайских хуторах. Отец с Трофимовым поменялся местами, и Иван перебрался к нему поближе. В Китае он был впервые, поэтому всё было внове. Он ехал, чуть приотстав, за отцом и внимательно вникал во все тонкости командования полусотней – не сомневался, что пройдёт какое-то время, и он тоже пойдёт по пути казачьего офицера. Да, впрочем, уже пошёл! Как дед Кузьма, закончивший службу подъесаулом, как сотник отец, как второй дед Григорий Шлык, маманин тятя, подхорунжий, погибший десять лет назад от пули хунхуза.
Иван вспомнил, как убивалась бабушка Татьяна над телом мужа, с которым прожила душа в душу аж тридцать лет, и поёжился: это ж надо – любить целых тридцать лет! И тут же усмехнулся: а чему ты удивляешься? Вон дед Кузьма бабушку Любу тоже любил-жалел, правда, помене годков, но дед не стал вдругорядь жениться, хоть и мог. Опосля Любы ему никто не нужон был, всю остатнюю душу на сына положил, а дале на внуков – на него, Ивана, и на Еленку, сеструху младшую. Внуков могло быть и поболе, да брат Петрик утонул в девять лет, а ещё три сестры умерли совсем во младенчестве.
Стой-постой, а как будет у него и Цзинь?! И кровь бросилась Ивану в лицо, ажно жарко стало от стыда: как же случилось, что за всеми хлопотами-сборами в поход, за переживаниями из-за невыплаканных слёз мамани мысли о Цзинь как-то незаметно уползли – то ли вглубь, то ли в сторону?! Не пропали, не стёрлись, а именно уползли, будто и не были главными всего-то пару дней назад. А вдруг и верно сказала Цзинь, и они больше не увидятся никогда? Вдруг его, Ивана, убьют, или, хуже того, семейство Ванов вернётся в Китай, пока он в походе, и останется молодой казак один-одинёшенек на всём белом свете…
Иван совсем было затосковал, но тут они вышли к сопкам, дозорные отыскали подходящий запа́док под скалой, и командир приказал обустроить привал для обеда. А Ивану выдал большой бинокль и послал его в паре с Илькой Паршиным на голую вершину сопки для кругового обзора. Крепко-накрепко наказал:
– Оттуда дорога на Айгун и Даянши должна быть видна. Последите за ней. Обо всём подозрительном немедленно докладывайте. И не вздумайте спать! Я проверю. И ежели что, дам такой мурцовки!
– Слушаюсь, господин сотник! – браво ответил Иван, а Илька повторил за ним, ещё и выпятив грудь колесом.
Фёдор ткнул Ильку кулаком, чтоб не придуривался, а на Ивана посмотрел подозрительно – не шуткует ли сын, но тот вёл себя, как полагается рядовому казаку перед начальством, и отец успокоился. Подумал: всё ж таки добрый казачок растёт – дюжой, не болтомоха, хотя за словом в загашник не лезет. Махнул рукой: марш-марш, казаки!
Иван с Илькой устроились на гольце, осмотрелись, выбрали позицию среди камней побольше, чтоб со стороны не было видно, пожевали всухомятку алябушек[8], посожалев, что чая-сливана[9]нет – запить лепёшку нечем, и занялись делом. Один смотрел в бинокль и говорил, что заметил, другой записывал сказанное в тетрадку. И так по очереди.
Хотя записывать, по правде, было нечего. Хорошо видная в бинокль дорога-колесуха пустовала, да и кому там сейчас ездить или ходить – время-то самое огородное: картошку надо отяпывать, морковку пропалывать, огурцы поливать. Крестьянам не до прогулок, а иных человеков тут отродясь не водилось. Ну окромя хунхузов – так то ж разве человеки?
Иван в очередной раз принял от Ильки бинокль, пробежал взглядом дорогу и глянул на соседнюю сопку – так, из любопытства. До неё версты три-четыре. Вершина её тоже было голая, если не считать нескольких кустиков. И среди этих кустиков он увидел людей – насчитал пятерых; они стояли в рост, не скрываясь, и тоже осматривались: видать, только что поднялись на голец. Несмотря на то, что солнце припекало, одеты были в мохнатые шапки и куртёхи-гулами козлиным мехом наружу. За плечами – ружья двуствольные, похоже, крынки