– Послушайте, подождите. – Я поднимаю руку, в которой держу сигару, куртка Soprani перекинута через другую. – Вы… подождите… тсс… вы не привóдите никаких веских доводов.

Китаянка не перестает пищать, хватается крохотной лапкой за рукав моей куртки. Я стряхиваю ее руку, наклоняюсь вперед и очень медленно говорю:

– Что ты пытаешься сказать мне?

Она вопит с вытаращенными глазами. Муж держит в руках две заляпанные засохшей кровью простыни, которые он вытащил из пакета, и тупо смотрит на них.

– От-бе-лить? – спрашиваю я ее. – Ты хочешь сказать «отбелить»? – Я с недоверием качаю головой. – Отбелить? О господи.

Она по-прежнему тычет рукой в обшлага куртки Soprani, а когда поворачивается к двум простыням за спиной, визгливый голос повышается еще на октаву.

– Я хочу сказать вам две вещи, – перекрикиваю я ее. – Первое. Нельзя отбеливать Soprani. Об этом не может быть и речи. Второе… – Я повышаю голос, чтобы перекричать ее. – Второе, эти простыни можно купить только в Санта-Фе. Они очень дорогие, и мне нужно, чтобы они были чистые… – Но она не умолкает, я киваю, словно понимая ее тарабарщину, расплываюсь в улыбке и наклоняюсь прямо к ее лицу. – Если-ты-не-заткнешься-блядь-я-тебя-убью-поняла?

Бессвязная трескотня китаянки убыстряется, ее глаза по-прежнему вытаращены. Ее лицо, вероятно из-за морщин, кажется лишенным всякого выражения. Я вновь патетически указываю на пятна, понимая, что это бесполезно. Опускаю руку, силясь понять, что она говорит. Потом резко обрываю ее:

– Слушай, ты! У меня очень важная встреча… – я смотрю на свой Rolex, – «У Губерта» через тридцать минут, – снова смотрю на плоское лицо с раскосыми глазами, – и мне нужны эти… нет, подожди, уже через двадцать минут. Через двадцать минут мы завтракаем с Рональдом Гаррисоном «У Губерта», а эти простыни мне нужны чистые к вечеру.

Она не слушает; она не перестает болтать на том же судорожном, незнакомом мне языке. Я никогда не устраивал поджогов, а теперь начинаю думать, чтó для них нужно, какие материалы используются – бензин, спички… может, жидкость для заправки зажигалок?

– Послушай, – выхожу я из этого состояния, плавно наклоняюсь еще ближе к ее лицу, и ее губы беспорядочно шевелятся, она поворачивается к мужу, кивающему в редкие короткие паузы, – я скажу честно: я не понимаю тебя.

Я смеюсь, ужаснувшись нелепости ситуации, и, хлопнув рукой по прилавку, оборачиваюсь посмотреть, можно ли еще с кем-то поговорить, но в химчистке больше никого нет. Я бормочу:

– Это безумие.

Вздохнув, я провожу рукой по своему лицу, потом, внезапно рассвирепев, резко прекращаю смеяться. Я рявкаю на нее:

– Ты дура! Я этого не вынесу.

Она трещит что-то в ответ.

– Что? – язвительно интересуюсь я. – Не слышишь? Хочешь ветчины? Это ты только что сказала? Ты хочешь… ветчины?

Она вновь хватается за рукав куртки Soprani. Отрешенный и замкнутый муж стоит за стойкой.

– Ты… дура! – реву я.

Она продолжает неустрашимо трещать, не переставая тыкать в пятна на простынях.

– Глупая сука! Поняла? – побагровев, ору я. Я едва не плачу. Меня трясет, я вырываю у нее куртку, бормоча: – О боже.

Сзади меня открывается дверь, звенит звоночек, и я беру себя в руки. Закрыв глаза, я глубоко дышу, напоминаю себе зайти после обеда в солярий, может, в Hermès или…

– Патрик?

Вздрогнув от звука человеческого голоса, я оборачиваюсь – и вижу девушку, живущую в моем доме. Несколько раз я видел, как она с кем-то болтала в холле, и всякий раз, когда я проходил мимо, она провожала меня обожающим взглядом. Она старше меня, ей под тридцать, выглядит вполне, немного полновата. На ней спортивный костюм – откуда? Из Bloomingdale’s? Даже не знаю. Она сияет. Сняв темные очки, она широко улыбается: