Другой инструктор ставил им пластинку с записью голоса, которому они должны научиться подражать.

Ему, Евсею, даже показалось, что это голос какого-то иностранца, а потом узнал, вспомнил, и холодок недобрых предчувствий начал закрадываться в душу. Словно приближалось что-то неотвратимое, и вот-вот должно было случиться.

И случилось. И этот последний, прощальный взгляд Третьего… Такая в нем сквозила безысходность и тоска.

Больше они Третьего не видели.

Все продолжалось, как обычно, никто ничего не знал или делал вид, что не знает, но по каким-то неуловимым признакам и он, и остальные поняли: с Третьим все кончено.

Потом наступила очередь Восьмого.

Какое-то время он шел на равных со всеми, а потом, видимо, начали сдавать нервы. В самом неподходящем месте вдруг начинал заикаться и чем больше заикался, тем непослушнее делался язык.

Приходил даже какой-то врач, но с врачом у Восьмого все получалось без сучка и задоринки. За последним обедом лишь успел сообщить, что не сегодня-завтра за ними будет наблюдать Сам (и глазами выразительно показал наверх).

Больше они Восьмого не видели.


В какой-то из дней жизнь двойников резко изменилась.

Подъем в семь, новая одежда, новые костюмы. «Ваша фамилия – Беляев Вадим Петрович», – сказал – приказал суровый инструктор, провожая Седьмого в машину с опущеными шторками.

Беляев так Беляев, – только и оставалось, молча, согласиться. Он уже давно привык, что сказанное инструктором обсуждению не подлежит. Даже не успели покормить завтраком. Рядом сидел человек в штатском. Тупое, ничего не выражающее лицо.

Наверное, и у него, Вадима Петровича, сейчас точно такое же лицо. А лицо, как их учили – зеркало души, которая сейчас пуста, как душа младенца. Да и душа ему, Вадиму Петровичу, с некоторых пор не принадлежала. Он и сам себе уже больше не принадлежал.

С каким-то удивлением вдруг вспомнил, что были в его жизни и другие имя, и фамилия. Свое село вспомнил и свой добротный, украшенный резными наличниками, дом. Он стоял над самой рекой, огородом спадая к речке, где на утренней зорьке они с сыном любили ловить карасей. Была еще дочь, Верка, такая смешливая и конопатая, – она только что закончила четвертый класс и ей сшили первое нарядное платье – белое, в мелкий голубой горошек.

Помнится, кто-то пустил по деревне слух, что в округе орудует банда, и каждого в таком платье должны обязательно убить, потому что проиграли в карты, поэтому Верка надевала его только дома, часами крутилась перед зеркалом…

И уже совсем, будто чем-то приснившимся, или, словно из другой жизни, вспомнилась жена Настя. И, как ладно в то время они жили, особенно летом… в конце лета, когда поспевал сад.

Потом в одночасье все пошло прахом. Как снег на голову свалился уполномоченный («болт заточенный», – как дразнили его в деревне бабы) Васька Кожухов и суровым от перегара голосом приказал собираться.

Потом, в райотделе уже, его осматривал какой-то чин… Как лошадь осматривал, даже зачем-то заглянул в рот, приказал спустить трусы, нагнуться и показать ему гудок. Оставшись довольным осмотром, нервно ходил, потирая руки, затем от избытка чувств рассмеялся и похлопал его по плечу. «Ну, Евсей, далеко пойдешь!.. Видно, и в самом деле дуракам везет. Значит, не знал, говоришь, не замечал?..». «Чего не знал?.. Чего… не замечал? Да, объясните же, люди добрые!..» – наконец, не выдержал, взмолился он, отчего уполномоченный, с этим хмырем в штатском, достал из папочки несколько фотографий разных лет.

И на всех был он, Евсей… И не он! Разве что на одной он был в какой-то гимнастерке и фуражке… На другой – с трубкой в руке и в кителе… Ах, ну это… Кто же не знает народного вождя Сталина… И то, что он, Евсей, на него похож, поди, каждый во всей округе знает. Знают, да помалкивают. Не то теперь время. Даже, если спьяну что-нибудь такое брякнешь.