Я вышел из кустов, и дворняжки, завидев меня, с лаем помчались навстречу. Старик цыкнул на них с крыльца и крикнул:
– Не бойсь! Они того… пустолаи!
И эти простые слова придали уверенности, что ничего страшного не произойдет: старик вовсе не выглядит немощным. И все же я медлил. Старался хоть на миг отодвинуть страшную для старика минуту. Не знаю, что чувствовал он в те мгновения, когда я копался в сумке, наверное, ничего не чувствовал.
– Да ты заходи в избу. Чего на земле-то стоишь. Прозяб, чай? – сказал старик.
Но я уже вытащил конверт. Увидел, как вздрогнула рука, протянутая за письмом. Я отвернулся и стал гладить одну из пустолаев – черную собачонку с белым ошейником, а она понарошку пыталась укусить меня за руку.
«Все ладно! Все обойдется!» – успокаивал я себя.
– А-а-а-а-а! – вдруг услышал я за своей спиной.
Вздрогнув, я обернулся. Старик сидел на ступеньке и, обхватив руками седую голову и раскачиваясь, тянул на одной ноте:
– А-а-а-а!
И от этого стона у меня горб, я отчетливо чувствовал, стал увеличиваться в размерах, расти. Я задыхался, удушье давило меня. Не помню, как нашлись силы вбежать в сени, зачерпнуть ковш воды.
– А-а-а-а! – все тянул старик, наводя ужас на безмолвный хутор, на видневшуюся вдалеке ригу, на обожженные траурные кусты, на собак-пустолаев. Я беспомощно совался с ковшом – этой жалкой подачкой для обезумевшего от горя старика. Я пытался напоить его, но он неожиданно выбросил руку, и ковш загрохотал по ступеням, разбрызгивая воду, скатился на землю, отпугнув козу, которая уже добралась до ивовых прутьев. И тогда нервы мои не выдержали.
– Молчи, старик! – закричал я. – Молчи, молчи, старик… Не у тебя одного. У Афанасьевны убили! У тети Нюры убили, с тремя маленькими осталась… В каждом доме горе, в каждой избе беда. Или не знаешь? Или бог твой ничего тебе не говорит?
Я с ненавистью смотрел на крест поверх белой рубахи.
– Нам выть да оплакивать некогда, будем выть, немец и сюда, до Сибири, припрет!
Так орал я на старика, и откуда только слова у гаденыша брались. Верно, страху натерпелся по самую макушку. Но вот ведь какое дело, подействовали мои слова на старика Бондаренко. Он разжал голову, глаза его были мутны, но сухи.
– Прости, сынок, – сказал. – Прости… Два раза не плакал… Это третья, последняя.
И я почувствовал, как у меня снова зашевелился горб на спине, стал увеличиваться в размерах. И я, боясь, что задохнусь и упаду здесь, у крыльца стариковой избенки, бросился бежать напрямик через кусты, через заброшенный омшаник и кучугуры. Больше я почту не разносил.
Нина Орлова-Маркграф
Нина Густавовна Орлова-Маркграф родилась на Алтае в селе Андропова. Окончила Камышинское медицинское училище и Литературный институт имени А.М. Горького. Стихи и рассказы печатались в литературных журналах «Аврора», «Москва», «Наш современник», «Алтай», «Отчий край», «Симбирск» и др. Автор нескольких книг стихов и прозы. Лауреат премии имени святого благоверного князя Александра Невского.
Переселенец
– Рудик, ты пойдешь?
Руди слышит голос Ариши, и ему кажется, что она прикасается пальцами к его лбу, как тогда. Тогда, в апреле 1942 года, Руди, его тетя, танте Эмма и еще несколько семей немцев-переселенцев прибыли в эту деревню. Семикилометровый путь от станции шли пешком. Впереди ехала подвода со скарбом. Посредине на узлах с вещами сидела женщина с младенцем, лежащим на коленях, несколько маленьких детей, укачавшись, спали вокруг нее. По бокам от них возвышались две темные неподвижные, будто уснувшие с открытыми глазами, старухи.
Переселенцы вслед за подводой добрались наконец до центра деревни и остановились посреди сельской площади. У колхозной конторы уже давно стояла кучка сельчан, в основном громкоголосые женщины. Несколько девушек встали в кружок и шептались между собой, непрестанно хохоча. Чуть в стороне от них дымил махоркой, завернутой в газетный обрывок, молодой мужчина в темно-синем гражданском костюме, но в офицерской фуражке, надетой так, что виден был его черный казацкий чуб. Сильную, красивую фигуру подпортила хромота, он оперся на самодельный костылек, глубоко припав на левую ногу. У самого конторского забора двое стариков, похожих друг на друга, в одинаковых фуфайках и зимних овчинных шапках, несмотря на апрель, страстно о чем-то спорили. Один в запале шмякнул шапку на землю, но тут же поднял ее, отряхнул и вернул на разгоряченную свою голову.