Господи, зачем все это было! Неужели нельзя было вовсе не родиться, если все здесь так отвращает! Какая же кругом тоска, если вглядеться, – такая тоска, что кажется, будто давно уже умер…

И вот этот старый двухэтажный дом, построенный еще во время войны или даже до войны и давно уже ставший трущобой; и населяющие его люди, бродяги какие-то, неизвестно для чего живущие, какие-то духи, беспокойные, суетливые, крикливые, не нужные даже самим себе, – все это было страшным в своей нелепости абсурдом, привыкнуть к которому Столяров так и не смог, хотя жил здесь больше десяти лет – с тех самых пор, как продал свою двухкомнатную квартиру в довольно приличном по местным меркам доме. Хотя и та тоже…


Жена умерла, дочь уехала в Подмосковье, вышла там замуж, и он не видел ее уже… неизвестно сколько лет; да и не скучал по ней, как и по своей внучке, которую вообще никогда не видел. А тут безработица, жить не на что; в общем, квартиру пришлось продать и купить вот здесь, однокомнатную, с закутком вместо кухни и пристроенным прежними хозяевами душем. Вырученные деньги были молниеносно проедены на пару с инфляцией, и ничего уж тут не поделаешь, не так мы устроены, чтоб хоть полгода терпеть без еды. Завод, где он работал… Он уж и забыл, что когда-то работал на заводе, и тем более забыл, кем именно работал. Да, завод давно уже не существовал. То есть цеха по-прежнему стояли, но были все распроданы под склады, ничтожные частные мастерские, «супермаркеты» и еще Бог весть под что.

В общем, все было привычно мертво, когда существование совершенно не затронуто даже легким дуновением необходимости, а является случайным, причем досадно случайным.

«Да, без жизни было бы лучше, – подумал Столяров. – Какая-то она лишняя, просто в тягость, и это хорошо, что Сиромаха умер. И плохо, что умер не я».

Он отдышался и, почувствовав, что внутри все вроде успокоилось, прилег на кровать. Перед глазами оказался бугристый с черными от копоти углами потолок, подрагивавший от торопливых шагов верхних жильцов. Подумалось, что вот так же и Сиромаха скоро будет лежать в могиле, а над ним будет кто-то ходить. «Да, плохо, что не я», – опять подумал Столяров, и это было искренним сожалением.

Он чувствовал, что устал, устал неимоверно сильно и давно; он даже не помнил себя бодрым, и даже слово это проплыло в мозгу каким-то незнакомцем; наверное, он родился усталым, этаким маленьким старичком, размышляющим, как бы поскорее проскочить жизнь и снова кануть в свое уютное теплое небытие. Но жизнь впилась в него клещом и не отпускала, все тянула и тянула его жилы, сосала его кровь, и сил не хватало, чтоб насытить ее. Порой он подолгу не мог подняться не то что с постели, но даже со стула, не мог единственно потому, что не знал, как это сделать, с чего именно начать, какой рукой или ногой пошевелить, и, случалось, подолгу сидел совершенно убитым, в полном оцепенении и даже страхе. Просто болезнь какая-то, ей-богу!

В годы, когда страна, не разделявшая его взгляды и желавшая хоть как-то жить, еще не привыкла к смерти, но когда от ужаса, накатывавшего столь же часто, сколь и непреложно, одни люди кончали жизнь самоубийством так же регулярно, как другие чистили зубы, – в эти самые годы «зари реформ» Столяров пребывал в оцепенении – но вовсе не от ужаса, как все, а от равнодушия ко всему. Он тогда как раз не работал, но деньги от продажи квартиры еще не кончились, однако это его нисколько не занимало. Он, например, мог день или два не есть вообще, хотя и было что. Он мог часами лежать на кровати, совершенно бездумно, мог и ночь проспать одетым, а проснувшись утром, даже не пошевелиться и не открыть глаз. Черт его знает, что это было за наваждение! Но он даже не пытался разобраться в своем мороке и был в этом мире как кровать, на которой лежал, или как табурет, что вместо тумбочки стоял рядом с кроватью.