мне восемь лет, мне девять лет.
Утрата Рая. Лёгкость боли.
И этот шрам, и этот след,
и паралич любви и воли,
как будто потушили свет,
и в вену героин вкололи,
чтоб видеть сон, что я поэт —
почти святой в дрянной юдоли.
И мёртв Сократ. И Бог распят.
«Свобода, равенство и братство!» —
у стен Бастилии кричат.
И в тунеядстве, пьянстве, б***стве
лесбийском свальном я зачат,
но ты себя отдашь мне даром,
и ты воздашь собой стократ,
мгновеньем, молнией, ударом.
…Вдыхать тебя, как никотин,
и знать, что знать тебя нельзя мне,
но можно в истине ходить,
как праведники со слезами.
Ты – молния. Зигзагом – шрам,
без места сам, но держишь место
всем утопическим мирам:
и Раю моему, и детству.
Ты выпадаешь, как игра —
броски мелькающие в кости.
И рану не зашьёт игла,
и бездна собирает в горсти
планеты, звёзды и людей,
и всех зверей, и все растенья, —
всё в крови Божьей и ничьей,
во сретенье и средостенье.
Коломна
В окно чердачное внимательно смотри,
как черепица раздувает жабры,
карабкайся до Солнцевой сестры —
её чертогов в форме дирижабля.
Вся скверна скверов и сверканье куполов —
как лупой подожжённая солома,
Сенная площадь, тысячеголов
луг асфодельный и асфальтовый – Коломна.
На ворвань двориков внимательно смотри,
как в стареньких котельных и на крышах —
котлы и трубы Солнцевой сестры —
её чертогов бастион Нарышкин.
И асфоделей позабытые кресты
не обойдёт твой взгляд, как тот паломник.
Я у чердачного окна стою, а ты —
передо мной в окне, в огне, Коломна.
* * *
пусть тост поднимая во славу лесов
кентавр потрясает копьём
вино из поганок под уханье сов
мы в белых стаканчиках пьём.
пусть царственно жаба сидит на пеньке
в уборе змеи, чей раздут капюшон
пусть скажет она: бре-ке-ке, бре-ке-ке…
на закусь у нас корнишон.
ещё до Колумба в великих лесах
я перья вороньи носил в волосах
когда я узнал вожделенье и страх
оленем бежал и койотом скакал
и был я стрелой над великой водой
и пустошью дикой, где пел козодой
и всех континентов я слышал прибой
о воду массивами скал.
пусть солнце – гнилуха, а звёзды – труха,
пьют горький напиточек наш
Махно и Пихто, да Ивась и Михась
да леший – весёлый алкаш.
протянет Ивась Михасю беломор
протянет Михась Ивасю мухомор
набив трухой трубки, целуются в губки
на камне среди сикамор.
в менад и кентавров блаженном кругу
я был пожеланием смерти врагу
влюблённостью нимфы на лунном лугу
сиреной я пел и сатиром плясал
был цаплей и жабой, ущербом Луны
в пещеры циклопы несли валуны
я слышал вступленье вселенской весны
во все мировые леса.
пусть ржавая плесень цветёт в котелке
как жаба в ночи пропоёт бре-ке-ке
Махно чтоб не сгинул, Пихто не погиб
вкушая чудовищный гриб.
Теремок
Говорящие мишки пьют мёд в терему.
Киски лесные – шубки в росе.
Кто, кто живёт в терему?
Все, отвечает, все.
Устал и на скрипке пиликать,
только мяучит, доколе
смотреть, как люди предают друг друга:
смотришь, не смотришь,
вот они —
братья-работорговцы, Иуда,
и ты, говорят, сдохнешь,
когда ты сдохнешь? —
так любящие спрашивают любимых,
как Иисуса в Иерусалиме,
как младенца – мать-наркоманка,
как благодетеля выкормленный найдёныш.
Любимые сдохнут, подождите ещё немного.
Смотрят большими глазами в глазах любимых
под дулом пистолета, под кулаком для удара,
на иконах в слепительных нимбах
гласящие: laudare,
сошедшие с детских книжек,
живущие под обложкой
говорящие мишки,
разумные кошки.
* * *
младенцы плывут по морю
в пухе лебяжьем;
игрушки им дарит пена:
цветные вертушки.
наливное яблоко в чаше
показывает холмы и далёкие пашни.
все безымянны, агукают,
отрешённо и просто глядят:
вот крестьянин по пашне идёт —
это дед,
вот – подёнщица-мать
полощет бельё на реке.
каждый знает: я буду врачом/пожарным/инженером/учёным