Ссылаясь на послание Иоанна Богослова в статье «Россия распятая», Волошин понимает неизбежность Страшного Суда, завершающего Апокалипсис войны и революции, ибо, по его мнению, государство и народ – как и Богоматерь с неопалимой купиной – прошедшие через муки и смерть, воскресают, чтобы спасти мир. Не потому ли и вселенская тревога Волошина («Я и Германского дуба не предал, Кельтской омеле не изменил») всё же созвучна упованию в слове Некрасова, горячо уверовавшего в свою выстраданную правду, которая не только пригодится человечеству, но и поможет России стать счастливой страной.
Оттого ли, может быть, у поколения детей Серебряного века, как и на письменном профессорском столе моего дела Николая Ивановича Егорова (члена Русского географического общества), могли соседствовать, сохраняя непоколебимую надёжность, классический бюст Н. А. Некрасова и отшлифованные морской волной осколки камней из глубин Сердоликовой бухты Коктебеля… «Всеобщая связь явлений!» – наверное, с восторгом мог бы воскликнуть Максимилиан Волошин. В судьбоносные годы нет ничего прошлого и призрачного для безжалостного горя и милосердных чувств.
Как художник, сроднившийся в оттенках и мелочах со всей многовековой жизнью российских пространств – Волошин, подобно Александру Блоку, упивается красотой земли:
Это его «Дикое поле» – его Россия, где время от времени, как неуправляемая стихия, летят «Скифы» и вдруг возрождается «Святая Русь». Отсюда мессианизм – предназначение России, испытавшей на себе адское пламя революции во имя спасения человечества. Так, убеждённый в своей правоте, в стихотворении «Русская революция» Волошин утверждает:
Да, в литературном процессе всегда существуют философско-религиозный анализ своего времени и незатихающая жажда обретения своей доли в постоянно обновляющемся мире.
Волошин сумел простить белых и красных, сопереживал уже признанным и начинающим авторам. Встречая его юбилей, мы ещё больше осознаём необходимость собирающей пристани, ведь поэту, как бескорыстному скитальцу, важен тот, кто мог бы любить творчество и, как Волошин, заботиться о людях искусства, чтобы блаженные и неуправляемые носители великого языка тоже могли почувствовать себя нужными для той страны – той России, которая впоследствии сможет ими гордиться.
Максимилиан Волошин был щедро одарён сам и отзывчив на истинную поэзию, соединял и творил судьбы – жил по своим законам. Юной Марине Цветаевой он преподнёс берег дружбы, своё сердце – бьющееся в ритме её первых стихов. Это «равенство известного с безвестным» (цветаевское открытие!) бесценно во все времена. «Событийный человек», – спустя годы писала Марина Ивановна. Подтверждая это божественное право, мы по-иному воспринимаем Волошина (титана среди людей!) и обращаемся к его интригующему мифу – Черубине де Габриак: Елизавете Ивановне Дмитриевой… Разве эта его мистификация – не тонкий упрёк и насмешка над теми, кто славит прославленное, не имея художественного чутья и собственного мнения – кто, гоняясь за внешней красотой, забывает о головокружительном аромате таланта.
Проникновенные стихи Волошина, запечатлевшие полынные луга, выжженные солнцем предгорья Киммерии и напевные поэмы Некрасова, охватившие крестьянскую жизнь витиеватым лубком и бойким рисунком метафор, слились в одном узле нашей цивилизации. Некрасов и Волошин – по сути два живописца, заглянувшие палитрой поэтического письма в любимые ими уголки огромной страны и подарившие нам их вторую жизнь в литературе. Лиризм и красочность их стихов прошли огневой обжиг прозрения, ведь ни двойные стандарты крепостничества, ни братоубийственное злодейство Гражданской войны не могли обойти их сердечную открытость – дали трагическую энергию вольному течению мысли. Будто не в XIX веке, а здесь и сейчас за нами наблюдает Некрасов. Его ясный и вопрошающий взор подчёркивает белая рубаха и не застилаемая кровать вблизи круглого столика, книг и листков бумаги…