Ну и конечно, там, где иностранцы, там и стукачи. Я помню, на Греческом прибегает кто-то с криком:
– Ребята, я точно знаю, Мишка Ю. – стукач.
Дальше обычная возня, прячут куда-то там самиздат и тамиздат, переживают. Алеша сидит у окна, курит свою беломорину. Молчит. Думает. Его трясут за плечо:
– Хвост, слышал?
– Да-да, стукач тоже человек, – говорит Алеша спокойным своим баритоном.
Такое запоминается.
Не зря существует устойчивое словосочетание: «Алексий, человек Божий». Что-то в этом есть.
И еще у Алеши была некая домашняя заготовка. Но не для этих гавриков, а для звездно-полосатых орлов более высокого полета. Как сейчас говорят на новом русском языке имени Оруэлла, эксклюзивный товар.
Это были не очень-то ясные мне, но, видимо, важные для него стихи «Верпы». Насчет сборника «Верпа» Алеша говорил мне:
– Я не поэт, Боря. Я только исследую те области, в которых может существовать поэзия.
Эта железная формула Хвоста невольно впечаталась надолго. Ведь обратите внимание, что у поэтов и математиков есть некий общий момент. Те и другие говорят формулами. У тех и других запоминается только простые и ясные формулы. Все помнят у Эйнштейна E = mc>2. И никто не собирается ломать голову над уравнениями релятивистов вроде Шрёдингера. Все власти знают Пушкина. И не только «чудное мгновенье». Всем известно, что «ворюга мне милей, чем кровопийца». Это уже из Бродского. Но никому в голову не приходит зубрить наизусть творения какого-нибудь Долматовского или Мережковского.
Построения классиков периодически рушатся. Хлебников и обэриуты подтачивали классические каноны. С обэриутами власть известно что натворила. И только после смерти Сталина начал отходить наркоз. А мы жили в середине (а скорее и ближе к концу) большого ледникового периода. Когда начали размораживаться лексические открытия поэтов 1920‑х и 1930‑х годов. И намеренно неуклюжие верпы Хвоста, возможно, и прокладывали путь. Используя наследство обэриутов, Хвост искал дорогу из тупика. Возможно, и в никуда. Это могла быть дорожка просто в другой тупик. Только я это уж очень поздно сообразил.
Проницательный Бродский вернулся к неоклассицизму – такая взрывчатая смесь Джона Донна и Тредиаковского. И его необыкновенный талант позволил ему сделать этот компот исключительно привлекательным. И все это в некоторых рамках. Разумеется, не административных, но поэтических. Его бы поощрить как классика. А его, хрясть, в психушку. А потом и в тюрьму. Трудно было уследить за логикой властей в те поры.
Хвост мог представлять бо́льшую опасность для существовавшего (и не очень прочного, как оказалось) порядка. Поскольку Алексей не мог оставаться ни в каких рамках. Он должен был выходить за флажки. Он этих красных флагов просто не замечал. Так уж он был устроен. Отсюда и верпы. Но Алексей не заинтересовал советскую пенитенциарную систему.
И вот что еще мне хотелось сказать. Вспоминая далекие 1960‑е, можно, хотя и с некоторыми оговорками, признать очевидный момент. В Питере тогда было два центра силы. Быть может, я малость преувеличиваю, но так мне тогда казалось. Да и сейчас мое мнение не особенно изменилось. Речь идет о важных вещах. Не только (и не сколько) о подвигах и доблести. Невооруженным глазом было видно: речь шла о славе. О которой не стоит все-таки забывать, проживая на горестной земле. И были особенные люди, которые составили славу великого города. Раньше, во времена парусного флота, они назывались «впередсмотрящие». Что такое они видели впереди, я, увы, не знаю.