И он смеется вызывающим мальчишеским смехом и откидывает голову назад, пока не взблескивает лунный свет на великолепных белых зубах под аккуратными усиками.

В одну из таких ночей ноги принесли нас к порогу Бальтазара, и, увидев свет в его окне, мы постучали. Той же ночью из трубы допотопного граммофона (с чувством столь сильным, едва ли не с ужасом) я услышал любительскую запись голоса старого поэта, читающего строки, которые начинаются так:

Родные голоса… но где же вы? —
одни давным-давно мертвы, другие
потеряны, как если бы мертвы.
Они порой воскреснут в сновиденьях,
они порой тревожат наши мысли… [69]

Эти беглые воспоминания ничего не объясняют, ни за что не в ответе: но они возвращаются снова и снова, лишь стоит мне вспомнить о моих друзьях, – как если бы сами наши привычки, оттенки наших голосов были пропитаны тем, что мы чувствовали тогда, затверженными когда-то ролями в давно сыгранных спектаклях. Скольжение шин по желтым валам пустыни под небом голубым и стылым, зимой; или же летом, пугающая сила лунного света обращает море в фосфор – тела отблескивают жестью, раздробленные во прах, в шипящие пузырьки электричества; прогулки к последнему клочку песка возле Монтазы, сквозь плотную зеленую тьму Королевских садов, крадучись, мимо дремлющего на часах солдатика, туда, где море вдруг теряет силу, покалеченное сушей, и соленые валы ковыляют по песчаной отмели. Или – держась за руки, вдоль по длинной галерее, сумеречной в столь ранний час из-за странного желтого зимнего тумана за окнами. Рука ее замерзла и потому скользнула в мой карман. Она сегодня абсолютно бесстрастна, оттого и говорит, что любит меня, – раньше мне этого слышать не доводилось. Сквозь высокие узкие окна внезапно врывается шорох дождя. Темные глаза, спокойные и удивленные. Вселенский центр тьмы подрагивает и меняет очертания. «Я с недавних пор начала бояться Нессима. Он стал другим». Мы стоим перед китайскими акварелями из Лувра. «Значимость пространства», – произносит она неприязненно. Исчезли формы, размыты цвета, канул в небытие хрусталик глаза – лишь зияющий пролом, через который льется в комнату бесконечность; голубой залив, где было прежде тело тигра, изливается в суетливый воздух студии. Потом мы поднимаемся по темной лестнице на самый верх, чтоб повидать Свеву, поставить пластинку и потанцевать. Миниатюрная модель разыгрывает разбитое сердце, потому что Помбаль бросил ее после «ураганного романа» длиною едва ли не в целый месяц.

Мой друг и сам слегка удивлен силой чувства, способного заставить его думать об одной и той же женщине столь бесконечно долгое время. Он порезался во время бритья, и лицо его выглядит гротескно с налепленными на верхнюю губу усами из пластыря. «Это город для буйнопомешанных, – повторяет он со злостью. – Я ведь едва не женился на ней. С ума сойти можно. Слава тебе, господи, в конце концов пелена упала с глаз, на том спасибо. Я просто увидел ее голой перед зеркалом. Такое, знаешь, внезапное чувство неприязни – хотя умом я не мог не признать некоторого даже ренессансного, что ли, величия: обвисшая грудь, восковая кожа, впалый живот и маленькие крестьянские лапки. Я просто приподнял вдруг голову с подушки и сказал себе: “Бог ты мой! Это же просто маленький слоник, тоскующий по слою штукатурки!”»

И теперь вот Свева тихо хлюпает в платочек, рассказывая о тех экстравагантных перспективах, которые рисовал перед нею Помбаль и которым не воплотиться теперь во веки веков. «Весьма странная и небезопасная привязанность для легкого на подъем мужчины» (слышу голос Помбаля, он оправдывается). «Такое было чувство, будто ее холодное убийственное милосердие выгрызло напрочь все мои двигательные центры, парализовало нервную систему. Слава богу, я снова свободен и могу наконец заняться работой».