В Яузской части владел несколькими домами Иван Андреевич Тессин, шурин Островского-отца. Николай Федорович купил пять домов у Тессина, а рядом пристроил два новых. Земельные владения Островских стали занимать, таким образом, чуть ли не целый квартал.
Николай Федорович живет теперь совсем барином. Разбогатев, получив дворянское достоинство, он находит, что прежняя регулярная служба больше не нужна ему и, под обычным предлогом «расстроенного здоровья», выходит в отставку. Это не значит, что он бросает дела. Напротив, только тут и приобретает настоящий размах его деятельность частного адвоката, а потом, с 1842 года, и присяжного стряпчего Московского коммерческого суда.
Старшего сына, радующего отца своим послушанием, Николай Федорович может теперь устроить комфортнее и презентабельнее. Ему выделяют в новом доме комнаты наверху, чтобы он мог принимать там своих молодых друзей. У него появляется даже собственный выезд – экипаж в две лошади (большая разница с одной: иная честь, иной уровень благосостояния!).
Мы не знаем, кто составляет круг ближайших друзей Островского в эту пору, кроме разве что его приятеля по гимназии Н. И. Давыдова, женившегося позднее на его сестре. Но известно, что в университете на одном курсе с ним учились будущий педагог Константин Ушинский, князь В. Л. Черкасский, ставший впоследствии видным деятелем «эпохи реформ». На соседних курсах – годом-двумя старше или моложе – слушали в ту пору лекции Афанасий Фет, Яков Полонский, Аполлон Григорьев, будущий известный фольклорист Афанасьев, будущий художник Боклевский… Возможно, иные из них захаживали к Островскому на огонек в две небольшие студенческие комнатки в мезонине дома в Николоворобинском.
Островский вдруг открыл в себе чуть притушенную в нем с детства потребность веселого товарищества. На вид застенчивый, вяловатый, он любил собирать вокруг побольше людей, вместе смеяться и печалиться, обсуждать сообща, что узнал и пережил. Но в большом, многодетном и строгом доме Николая Федоровича, хоть и запрета на друзей как будто не было, молодая компания не чувствовала себя просто и свободно. Эмилии Андреевне хотелось блюсти аристократический тон – отец поощрял ее в этом. Noblesse oblige! А новоявленный дворянин доверял вкусу жены и очень дорожил семейной респектабельностью.
Кажется, в ранние студенческие годы Островский нечасто принимал друзей у себя, хоть и желал этого всем сердцем.
Студенты любили собираться шумно: с криками, спорами, песнями за полночь. Обсуждали своих профессоров: дружно восхищались Редкиным, смеялись над пышнословием «Шевырки». Кто-то, схватив друга за пуговицу, втолковывал ему соотношение разума и бытия по Гегелю. Другой, бледнея от волнения, занимался неистовым богоборчеством. Третий предлагал доказать бытие божие математическим путем… Все это галдело, смеялось, требовало жженки, пило, пело, шумело, и когда на рассвете друзья расходились, оглашая звонкими голосами тишь Воробинского переулка, у Островского оставался осадок смутного неудобства перед отцом и мачехой.
Голоса уходили вверх по Воробинскому переулку и затихали где-то за церковью святого Николая. Отцу не должно было это нравиться. Ему хотелось, чтобы сын прилежнее сидел над тетрадями. В студенческих сборищах Николай Федорович видел одну помеху занятиям Александра; он считал сына увлекающимся, слабовольным. Отец так удачно начал лепить за него его судьбу. Глина мягкая легко принимала форму под пальцами, а тут словно кто-то хочет ему помешать.
Впрочем, тревоги эти были пока преждевременны. Лекции второго курса Островский начал посещать с прежним прилежанием. Снова слушал Редкина, читавшего на этот раз о государственных и губернских законах и учреждениях и не пропускавшего случая, к удовольствию аудитории, всадить, будто невзначай, либеральную шпильку. Слушал сухое и добросовестное изложение политэкономии и статистики у профессора Чивилева.