Трое молодых людей, одним из которых был Тихомиров, и одна девушка напряженно слушали оратора. Впрочем, и он тоже был молод, хотя и почти лыс. Очки в тонкой оправе и огромная борода придавали ему законченный вид ученого-отшельника. Это был князь Кропоткин; революционер до мозга костей, но в то же время и чистокровный барин, с изящными манерами и дворянской самоуверенностью, европейски образованный и европеец по духу.

– Друзья! – горячо говорил он. – Я стою за немедленный бунт!..

– Но мы не видим никакой почвы, легальной или полулегальной, для такой борьбы, – возразил Чарушин – высокий и очень худой, безбородый, но с копной русых волос, в огромных синих очках. Он посмотрел поверх очков, наклонив голову, и повторил: – Никакой!..

– А низший класс, рабочие? – спокойно парировал Кропоткин. – Все народы хороши. Я хочу сказать – низшие классы народов. Их портят только высшие классы…

И он стал темпераментно доказывать, что мир всем обязан низшим классам.

– Все открытия делаются рабочими. Самые главные идеи, обновляющие мир, рождаются в головах рабочих…

– Позвольте, – не выдержал Тихомиров, – а как же Ньютон, Ломоносов, Лейбниц, Декарт, Спенсер?

– Ваши ученые и философы, – самоуверенно ответил Кропоткин, разглаживая бороду, – только подслушивают эти идеи у рабочих и формулируют их как якобы свои открытия.

Хотя Тихомирову и льстило товарищество с князем, Рюриковичем, он все же подумал: «Да знаешь ли ты нас, плебеев? Знаешь ли ты народ или просто представляешь его себе в каком-то лучезаре? Выводишь все мечтательно, из некоей готовой и умозрительной теории!»

– Так или иначе, – примирительно проговорил молодой человек с калмыцким лицом, на котором горели темные глаза, – наша цель – подготовить людей, которые могли бы поднять косную рабочую массу…

Это был Дмитрий Клеменц,[61] развитой и начитанный студент, отличный товарищ и поэт, который сочинял революционные тексты на готовые мелодии. И уже пелись в подпольных кружках его песни: «Братья, вперед! Не теряйте[62] бодрость в неравном бою…», новую «Дубинушку», «Ой, ребята, плохо дело! Наша барка на мель села…». Мешало Клеменцу, пожалуй, одно: он был, что называется, не дурак выпить. Поэтому в кружковых интимных разговорах не раз повторялось: «Какая жалость, что такой человек пьет».

– Во-первых, – назидательным тоном учителя начал Кропоткин, – русские рабочие не менее развиты, чем европейские. А во-вторых, необходима железная дисциплина и деспотическая организация кружков. Нужна принудительная деятельность и кружковая строжайшая субординация!

Клеменц засмеялся:

– Петр Алексеевич! Вот тебе раз. Вы – анархист, а мы – постепеновцы. Но не желаем железной дисциплины. Выходит, мы более анархисты, чем вы.

– Зато я более революционер, нежели вы, – почти сердито откликнулся Кропоткин.

– Нет, дисциплина, пусть и не железная, все-таки нужна, – вставила слово единственная женщина.

Это была хозяйка конспиративной квартиры девятнадцатилетняя Софья Перовская.

Правнучка Кирилла Григорьевича Разумовского, последнего гетмана Малороссии, дочь члена Совета при Министерстве внутренних дел, бывшего петербургского генерал-губернатора, и родственница главного воспитателя великих князей, она с согласия обожавшей ее матери оставила родной дом и поступила на Высшие женские курсы. Потом с тремя сестрами Корниловыми, дочерьми богатого фабриканта, Перовская основала кружок саморазвития, который влился в организацию, возглавляемую студентом Николаем Чайковским.[63]

В ситцевом платье и в мужских сапогах, в повязанной платком мещанке, таскавшей воду из Невы, никто бы не узнал сейчас барышни, которая еще недавно блистала в петербургских аристократических салонах. Со всеми женщинами в кружке «чайковцев»