В то же время царь быстро приобретал властные привычки. Обыкновенно он выслушивал мнения других и оставлял всех в неведении относительно решения, которое собирался принять, до следующего заседания, где оно уже не подлежало обсуждению. Если кто-нибудь все-таки пытался оспорить его, Александр проявлял чрезвычайное упорство. «Вступив в спор с императором, – вспоминал Строганов, – следовало опасаться, чтобы он не заупрямился, и благоразумнее было отложить возражения до следующего случая». Но царь проявлял уступчивость лишь в вопросах внутреннего управления; в делах внешней политики Александр был непоколебим. Чарторийский в свою очередь отмечал еще одну его особенность: «Те, кто побуждал императора принять немедленно энергические меры, мало знали его. Такие настояния всегда вызывали в нем стремление отступить, поэтому они были совершенно нецелесообразны и только могли колебать его доверие».

В последнем замечании сказывается прежде всего характер самого царя, но были тут и посторонние влияния, призывавшие его к осторожности.

В августе в Петербург приехал Лагарп.

Это был уже не прежний идеалист-теоретик, а политик, причем политик неудавшийся, что отразилось на его воззрениях. Повторяя из приличия старый припев о свободе и равенстве, он с негодованием выступал против призрачной свободы народного представительства и видел благо в разумном, просвещенном самодержавии, охраняющем страну от гибельной игры раздраженных самолюбий и сумасбродных идей, рядящихся в мантию либерализма.

Александр с удовольствием возобновил эту идиллическую дружбу. Когда жена Лагарпа сказала ему, что в Париже все без ума от молодого русского царя, Александр, приятно покраснев, скромно ответил:

– Если во мне есть что-либо, заслуживающее расположения, то кому я этим обязан, как не вашему мужу? Если бы не было Лагарпа, не было бы и Александра.

Государь посещал свергнутого диктатора два раза в неделю, но поскольку из-за обилия дел никогда не мог заранее назначить день и час, то Лагарп не выходил из дома, в ожидании визита. Часто Александр заставал его еще в халате. В их отношениях царь продолжал выдерживать роль молодого воспитанника, благоговеющего перед старым наставником. Лагарп был польщен и говорил без умолку.

– Я не поздравляю вас с тем, что вы сделались властителем тридцати шести миллионов подобных себе людей, – ораторствовал он, – но я радуюсь, что судьба их отныне в руках монарха, который убежден, что права человека – не пустой призрак, и что глава народа есть его первый слуга. Вам предстоит теперь применить на деле те начала, которые вы признаете истинными. Я воздержусь давать вам советы, но есть один, мудрость которого я уразумел в несчастные восемнадцать месяцев, когда я был призван управлять страной. Он состоит в том, чтобы в течение некоторого времени не останавливать обычного хода администрации, не выбивать ее из давней колеи, а внимательно следить за ходом дел, избегая скоропостижности и насильственности реформ. Искренне желаю, чтобы человеколюбивый Александр занял видное место в летописях мира, между благодетелями рода человеческого и защитниками начал истины и добра.

Он предостерегал Александра от либеральных увлечений, убеждал дорожить своей властью, видоизменять ее постепенно, без крика и шума народных собраний, и указывал на пример Пруссии, открывшей тайну, как соединить абсолютизм с законностью и правосудием.

Касаясь 11 марта, Лагарп был настолько наивен, что имел претензию думать, будто первый открыл своему воспитаннику суть дела. Он с жаром доказывал, что виновных надо искать среди высокопоставленных особ и что их следует немедленно привлечь к суду. Александр смущенно отвечал, что это совершенно невозможно при нынешнем состоянии умов, волнуемых слухами о реформах, и ввиду сильной аристократической партии, привыкшей к дворцовым переворотам и опирающейся на гвардию.