Совсем иначе выглядел промышленный, торговый и ремесленный люд. На большинстве из них были камзолы или сносного вида полукафтаны с отложными воротниками, пошитые женами полотняные штаны да смазанные дегтем сапоги.
Что до разгульной братии, до казаков, то у тех свой порядок. Бывшие якутские служивые все безбородые, словно те тунгусы, в мохнатых шапках, на плечах камлея[11], а то и сюртук; вместо привычных штанов – нагольная сутура из выделанной оленьей кожи.
Енисейские же, шилкинские и те, что с Дону и Яика, наоборот, при бородах; на одних длиннополые казацкие жупаны из серого или голубого сукна, на других же, а это в основном была пешая казацкая братия, форменные халаты. Все в широких шароварах и при саблях, на ногах красные сафьянные сапоги с подковами или самодельные олочи[12]. Из-под их бараньих мохнатых шапок с червонным верхом бежали струйки липкого пота, оттого ратные люди то и дело снимали их, чтобы проветрить чубы.
В основном то были старые покрытые глубокими шрамами рубаки, которые не могли жить без войны, ибо война для них была главным смыслом их жизни. Рядом с бывалыми крутилась молодая поросль, чьи подвиги были еще впереди.
Среди всей этой разношерстной толпы выделялся чернобородый атаман в своем казакине из красного сукна, подпоясанном узорчатым серебряным поясом, на котором держался кривой турецкий ятаган. Его цыганскую кучерявую голову покрывала баранья папаха с золотым верхом.
Утреннее солнце, стряхнув с небес ночную свежесть, начинало потихоньку жечь землю. Становилось жарко, и народ маялся. Кто-то из казаков, не выдержав испытания, уже успел рассупониться, сняв с себя или ж распахнув жупаны.
Вдоль крепостной стены бегала ребятня, играя в салочки. Дымили люльки, наполняя речную свежесть едкими запахами табака. Плакали малые детки на руках молодых матерей, пришедших крестить своих чад. Раньше-то было все недосуг – хозяйство не отпускало. Привяжут бывало дитя платком к спине – и в поле. А, вымотавшись на ниве, идут в свои огороды – и там для них работы хватало. А ведь еще была скотина, которая тоже ухода требует. Вот и не до Бога было. А тут вдруг заговорили о том, что в праздник Святого Иоанна Предтечи иеромонах Гермоген надумал устроить крестины на Амуре – вот и хлынул охочий люд к реке, чтобы, точно Иисус, принять крещение в иордани.
Помимо баб с младенцами, были тут тунгусы из ближних улусов и стойбищ, разноперый бродячий народец, решивший на старости лет приобщиться к Богу. Даже был один беглый татарин по имени Равилька, который зимой и летом ходил в одном и том же стареньком армяке, сшитом еще дома, в Казани. Зарезал по злобе сынка какого-то тамошнего вельможи и, чтобы не лишиться головы, сбежал в Сибирь.
Впрочем, были средь этих людей и такие, что, как и прежде, не веря ни в Бога, ни в черта, пришли к реке ради скуки или из-за интереса.
Ожидание начала таинства затягивалось и народ, еще недавно пребывавший в хорошем расположении духа, занервничал.
– Ну где же Ермоген? – недовольно ворчала какая-то баба.
– И впрямь, что это он вдруг решил нас томить? – поддержала ее другая.
– Да придет наш старец, придет, чиво загоношились? Может, он еще в кельице своей молится, – пытался кто-то уречь самых нетерпеливых.
– Тогда долго ждать придется, – с чувством вздохнув, произнес долговязый безусый казачок. – Чай, пехом потопает, а это ни много ни мало три версты.