Миша был когда-то прилежным филателистом. У него были пинцет и кляссеры. Альбом открылся на странице с японской маркой номиналом 50 монет. На ней была изображена принцесса весны Сатохимэ. Во сне принцесса спускалась к морю вдоль склона, усыпанного цветущими синими ирисами , похожими на хвосты летающих рыбок. Чернокрылые бабочки, именуемые дьяволами, метались зигзагообразно друг за другом в любовной неге. Вдали дышало море эллинскими гекзаметрами. Вздохи были глубокими. Между паузами можно было успеть многое вспомнить и многое позабыть. Кралечкин, заворожённый, шёл следом за ней вдоль берега залива,усеянного цветными стёклышками: синими, зелёными, желтыми, красными. Миша чувствовал воду. Вдруг девушка в красном обернулась к нему.

– Я тебя знаю, Миша, не ходи за мной. Я не та, за кого ты меня принимаешь. Ты проснулся в чужом сне, будь бдительным! Японская легенда гласит, если тебя мучает бессонница, это значит, что ты проснулся в чьём-то чужом сне… Не заблудись, парень… Ом мани падме хум.

Он понял, что это пришла сама смерть, нарядная; понял, что пришла пора. Да, пора собираться, пора складывать в котомку сухари, спички, соль, стельки, пуговички. Кралечкин стал срезать пуговицы со старой папиной одежды – кальсон, рубашек, гимнастёрки, кителя. От сумы и от тюрьмы не зарекайся. Пойти за ней, а там хоть умри…

– Что ж, прекрасно! – сказал Кралечкин.

И тотчас хватился своего плюшевого медвежонка, косолапого Медведика, ведь с ним всегда было надёжней в этом бесприютном мире.

«В чьём же сне я мог бы проснуться? Неужели это сон Аку-мы? Сон ли Ахматовой? Что за дрянь!» – брезгливо подумал Кралечкин. Его литературоведческие привязанности отпечатались на его характере и сновидениях как третья копия оригинала.


Голый, совершенно нагой, безволосый, побритый, одутловатый, лоснящийся старик, считающий себя очень больным и очень умным человеком, стоял у тёмного с просинью окна с бардовыми велюровыми гардинами на заржавелых металлических прищепках, купленными и развешанными ещё мамочкой, любимой мамой, на новоселье, считай, уж сорок девять лет назад (легко сбиться со счету), в другую историческую эпоху. В животе у него урчал капустный лист, съеденный на ночь. «Нахряпался хряпы! – сказала бы мама сердито. – Вот и не бурчи!»

…По ногам у него стекало жиденькое холодеющее птичье молоко. Изливалось сознание проблесками жалобных воспоминаний, как свет в окнах проезжающей загородной электрички. Он перебирал в уме бурмицкие зёрна, эти необработанные слова, выброшенные вялыми приливами воспоминаний, что давно стали блуждающими снами без обстоятельств, без места, без образа действия. Видения вращались в его голове, словно загнанные облупленные лошадки на детской карусели в городском парке в Лодейном Поле. Всякий литературный проходимец норовил вскочить и прокатиться, кружась в «аффинном пространстве» Миши Кралечкина, исполненном фа-диез-мажором в четыре октавы в реликтовом излучении угасающей вселенной, соскользнувшей на вираже в математическую ловушку, в «черную яму» созвездия Дхармакайи, где-то в точке пересечения двух параллельных прямых, как лыжня у финских стрелков в 1939 году… Миша склонился над листом в клеточку, исчисляя бесконечность телегами. Это сколько же телег нужно поставить в один ряд, чтобы узнать длину бесконечности, куда стремится его имя?

2

«А зачем он курит?» – вспомнился праздный вопрос его давней возлюбленной Коломбины, в глазах которой он казался подростком, школьником, и это внимание льстило его мужающему самолюбию, что девушка поинтересовалась им, Мишей, всегда робеющим мальчиком, двадцати однолетним студентом-филологом ленинградского университета имени А. Жданова.