– Репетицию на завтра отменим?

– Не можем мы отменять репетицию, Тихон Анатольевич, – произнесла Глаша, снова шумно вздохнув.

– М-да… – печально протянул худрук, – помирай, а дело делай. – И откровенно признался, повторив извинение: – Ты уж не держи обиды, что так на тебя напустился, но когда прошел первый шок, отвечая на вопросы следователя, я внезапно вдруг поймал себя на мысли, что совершенно обескуражен твоим поведением в тот момент. Даже я, человек поживший, много чего прошедший, видевший и испытавший, растерялся в первый момент и никак не мог совладать со своими эмоциями. А ты, девчонка совсем, малышка, держалась совершенно хладнокровно, никакой паники, никакого страха и ужаса хотя бы перед покойником. – И, не удержавшись, все же попрекнул, хоть и в виде шутки: – И даже не кинулась, не попыталась ей помочь.

Это были те же самые вопросы и то же самое недоумение с завуалированным обвинением в холодной рассудительности, что высказал ей пятнадцатью минутами ранее Юрий Лепин, только сформулированные в иной форме, более интеллигентно и тонко.

Глафира не сразу ответила, спокойно выдержав внимательный, изучающий взгляд Грановского.

– Когда мне было пятнадцать лет, умерла моя бабушка.

– Я помню, – кивнул Тихон Анатольевич.

– Только мало кто знает, как именно она умерла, – словно не услышав его слов, продолжила Глаша. – Мы были с ней дома вдвоем, готовили ее фирменный гречишный пирог на ужин. У Андрея прошла какая-то значимая сделка, какой-то успех в делах, вот мы и решили это отметить торжественным ужином. Вдруг бабуля схватилась за грудь, задышала отрывисто и тяжело, побледнела. Говорит: что-то у меня сердце прихватило. Я поддержала, помогла ей дойти до дивана, уложила, вызвала «Скорую» и дала таблетки от сердца, которые она принимала. Села рядом на стул, взяла за руку и говорила, говорила что-то успокоительное, ободряющее, сама обмирая от страха и растерянности. А она лежала, закрыв глаза, и лицо у нее стало пергаментное, почти белое, даже губы побелели, сливаясь с цветом кожи, но она улыбалась моим словам. Хотела, наверное, подбодрить как-то. Внезапно вдруг открыла глаза, посмотрела на меня и произнесла очень четким голосом: «Я сейчас умру, Глашенька. Ты не пугайся, не бойся и не плачь. Не надо бояться смерти. Это не страшно. Надо любить жизнь, бороться за нее до конца, оберегать всячески, но когда она приходит, не надо ее бояться, все горести людей от того, что они боятся смерти. А ты не бойся. Никогда не бойся. И покойников не бойся. – И попросила: – Пообещай мне, что не будешь бояться». Договорила последнее слово и умерла. «Скорая» ехала долго, очень долго, около часа, и все это время я сидела рядом с ней, держала двумя руками ее остывающую ладонь и думала: хорошо, что я не успела дать ей обещание, которое не смогла бы сдержать, потому что мне было очень страшно, и ужасно тоскливо, и больно, и я плакала. Но в какой-то миг я неожиданно перестала плакать, потому что внезапно осознала, что больше не боюсь, и мне вдруг стало так тепло, так спокойно, словно бабушка меня обняла, приласкала и приободрила. И мне показалось, что я даже ощущаю, будто она поцеловала меня в лоб, как обычно всегда делала. И тогда я поняла и почувствовала все, что она хотела мне сказать.

Глаша замолчала, перевела дыхание, отпуская воспоминания, затем продолжила:

– Я бы спокойно могла обойтись без такого жизненного опыта, особенно в пятнадцать лет, но он у меня есть и этого уже никак не изменишь. С первого же взгляда, войдя в гримерку, я сразу поняла, что Элеонора Аркадьевна мертва. Если бы она была жива и ей просто было плохо, я бы боролась за ее жизнь, помогала и спасала, как умею. Но этого уже не требовалось. А вы растерялись и отказывались принимать факт ее гибели в первые мгновения, потому что она вам родной и близкий человек, потому что еще пятнадцать минут назад она возмущалась у вас в кабинете и была переполнена энергией жизни. А я не была никак эмоционально с ней связана, поэтому сразу восприняла разумом то, что увидела. Вот и все.