А.К.: Или наоборот – в безвестность, тишину. Извини, но мы тогда вряд ли имели бы шанс с ним познакомиться.
Е.П.: Ну да, не случайно же он вдруг начал сочинять стихи.
А.К.: И эта студенческая поэзия – она ведь не из воздуха возникла. Евгения Семеновна Гинзбург, повторяю, была не просто заурядная интеллигентная девушка, а высокой пробы литератор. Какой она была бы, оставаясь просто интеллигентной девушкой из хорошей семьи, читай в «Московской саге». Революционная гражданка Циля Розенблюм – это Евгения Семеновна, но без литературной составляющей собственной натуры. А с литературной составляющей – совсем другое дело. Я ведь почему в эту тему уперся? Потому что ведь нам он в конце концов интересен только как писатель.
Е.П.: Как и ему, пожалуй, в жизни интересно было в конечном итоге только писательство. А там… да… марксистка Розенблюм… командарм Градов… двадцатые годы.
А.К.: Революционная свобода нравов. Свободные отношения, коммунистические такие. «Здравствуй, товарищ!» – «До свидания, товарищ!»
Е.П.: Товарищ! У товарища уже дети были. У Павла Васильевича была дочка по имени Майя от первого брака.
А.К.: Так и у Евгении Семеновны до встречи с Павлом Васильевичем был сын. Алеша. Он в Ленинграде во время блокады погиб. Очень свободный был взгляд на брак: главное – коммунистическое товарищество, а любовь, любовь сама по себе. Слава богу, Вася все это сам прекрасно описал в «Московской саге». Хотя… если бы я заговорил с Васей на эту тему, он бы нахмурился – ведь это литература, при чем здесь мама?
Е.П.: Но ведь он сам упомянутую Цецилию Розенблюм описывает иногда в несколько… иронических тонах.
А.К.: Не иногда в иронических, а почти всегда. В трагических – уже когда все наперекосяк пошло, когда сажать стали, когда героя революции Градова арестовали. Ну а как этот текст воспринимать – на то мы и читатели вольные, воспринимаем адекватно тексту. А то, что мы еще и Васины друзья, это как бы… ну, нам это всегда надо помнить, но в данном случае это – второе дело.
Е.П.: Не понял. Почему?
А.К.: Потому что достоверность возникает только на уровне максимальной писательской открытости. Хорошему писателю скрыть что-либо личное, о чем ему не очень хочется говорить, невозможно. Не получается. Это вот как кот, который хочет что-нибудь стащить, маскируется, пригибается, не подозревая, что за ним сверху наблюдают и все его уловки – как на ладони.
Е.П.: То есть писатель пишет и радуется, что его никто не видит.
А.К.: А его видят. Чаще всего – потом.
Е.П.: Не знаю зачем, но я вдруг вспомнил Васину историю, как они с отцом приехали на свою рязанскую родину, в деревню, и им утром в качестве завтрака подали четверть самогона и яичницу из тридцати яиц. Пояснили при этом уважительно: «Вы ж на отдыхе!» А я, слушая про это, понял, «из какого сора» возник великолепный рассказ «Дикой».
А.К.: У него цельное восприятие мира было, не только индивидуальное. Он мог понять и нам доказать, что старик Моченкин из «Бочкотары» вполне мог бы быть в услужении у старшего Лучникова из «Ожога». Он знал досконально, кто его персонажи, что думают, чем профессионально заняты.
Е.П.: Эту историю помнишь, когда Бунин юному Катаеву сказал: «Что-то у вас персонажи какие-то безликие. Дали бы вы им хоть какую-нибудь профессию»? Катаев, гордясь собой, приносит ему в следующий раз рассказик, где фигурирует зубной врач. Но никаких других следов врачебной деятельности персонажа больше в рассказе нет, и мог бы этот дантист быть, в принципе, кем угодно: студентом, гимназистом, присяжным поверенным…
А.К.: Это ты к чему?