Отложив письмо. Вера Ивановна устало опустилась на колени перед образом и пересохшими от волнения губами стала шептать слова молитвы. Потом она, по устоявшейся у нее привычке, стала беседовать с Господом. По ее телу в религиозном экстазе время от времени прокатывался озноб, и она говорила себе в такие моменты, что Он услышал ее, и просила Его сберечь Игоря, вернуть его домой целым и невредимым и укрепить в нем силу и дух, чтобы он перенес все тяготы, которые выпали на его долю в такие юные годы. Еще она просила Бога прекратить войну и примирить людей, и все время задавала себе, как и ее Игорь, вопрос: почему эта война, зачем? ведь в ее городе ничто о ней даже не напоминает, и священник ни разу, ни на одной службе не упомянул о войне, будто и нет ее вовсе, и не гибнут люди… Но, как и многие, не могла ответить.
Прошло две недели, и однажды поздно вечером в дверь постучали. Пришедший представился работником военкомата и передал просьбу комиссара посетить его. Она до самого утра так и не могла уснуть и думала, для чего ее так спешно приглашают. И не было у нее в тот вечер никаких плохих предчувствий. Ничто, ровным счетом ничто не предвещало горя. Она безмолвно смотрела в потолок и слушала, как в своих комнатах тихо спит Сергей и всхрапывает Алексей; слушала, как из крана, который опять неплотно прикрыли на кухне, с большими интервалами срываются капли воды и падают на дно раковины, и разбиваются на мелкие брызги, отравляя этими звуками тишину в доме; слушала, как за окном вместе с полной и холодной луной поднялся сильный ветер и гонит, и кружит по черному асфальту обрывки отодранного где-то и застывшего на сухом морозе целлофана и остатки опавших, жестких листьев… Задремала она под самое утро и спала не больше часа, разбуженная криком Алексея: "Дай ысть!", – и встала с сильной головной болью.
Военный комиссар был похож на дьякона ее прихода, с таким же толстым и астматическим лицом; поднимаясь ей навстречу, он шумно пыхтел, старался не смотреть в глаза и все одергивал на себе китель. Потом неожиданно высоким, как у евнуха, голосом сказал:
– Мать, крепитесь! Ваш сын, – он поднес к глазам лист бумаги, – ваш сын Игорь Иванович Засекин погиб, выполняя свой солдатский долг и защищая конституционный строй нашей Родины!
Он положил на стол лист и посмотрел на нее в ожидании реакции, но… была пауза, а его слова, как мыльный пузырь, повисли в воздухе, и полковник боялся пошевелиться, чтобы нечаянно не взорвать могильную тишину. Когда у него уже больше не стало терпения сдерживать дыхание, из его большой жирной груди вместе с выдохом, как пробка из бутылки с кислым вином, выскочило глупое:
– Вот так!
Она поняла всё и сразу. Но будничная обстановка происходящего, скукотища и серость, витающие в воздухе огромного, как сам полковник, кабинета, не соответствовали ее несчастью, не выводили из оцепенения, в которое она на минуту впала, и не позволяли поверить в реальность услышанного. Она только чувствовала, как сильнее стало пульсировать в висках, как неведомая, давящая, распирающая череп изнутри боль хотела вырваться наружу, но не могла, и это мутило ее сознание, от боли начало тошнить, перед глазами пошли круги, в которые превращались и человек, стоящий перед нею в форме, и большая желтая с орлом пуговица на его мундире; потом круги стали между собой переплетаться и скатываться куда-то в темноту, увлекая за собой и ее…
А Игоря она так и не увидела. Гроб с его телом поставили в одном из залов военкомата. И на второй, и на третий день она продолжала пребывать в полуобморочном состоянии, но не уходила никуда из этого зала и все никак не могла понять, почему ей не показывают ее мальчика, почему упрятали его в деревянные доски и наглухо запаянную жесть. Ей продолжало казаться, что все это происходит вовсе не с нею. Разум противился, не хотел соглашаться с тем, что сделали с ее сыном, не хотел верить, что под слоями дерева и железа находится ее Игорек, ее первенец, а вернее, нечто тленное, аморфное и страшное, что от него осталось. Она вспоминала виденных ею в жизни покойников и никак не могла представить таким же сына. Он казался ей по-прежнему стройным русоволосым юношей, с редким, еще не сбритым пушком над верхней губой, добрыми ласковыми глазами, в которые она любила его целовать, желая спокойной ночи, а он, засыпая, улыбался в ответ. И эта самая дорогая на свете улыбка, выхваченная из прошлого болезненным воображением, словно вспышка молнии в ночи, заставляла ее содрогаться. Оглядываясь вокруг себя, словно ища его в комнате, она видела лишь гроб, тень от гроба, приглушенный свет лампы на столике в углу, и борющихся с дремотой дежурного офицера и врача, приставленных к ней заботливо в эту последнюю перед похоронами ночь. Ее мысли невольно снова и снова, который уж раз за последние трое суток, обращались к Создателю. "Ну почему такое случилось? – спрашивала она. – Почему? Неужели нельзя было сделать так, чтобы он вернулся живой, даже раненый, калека, но живой… Плохо мне будет без него, Господи, только он после смерти мужа понимал меня и согревал душу. Сережа, – тот живет для себя, он стал черствый, совсем отбился от рук. Алексей… сам знаешь… Как жить мне дальше?.. Я так ждала Игоря, так надеялась. Боже. Ты же знаешь, как я его любила. Зачем ты и его отнял у меня? Неужели наказал за то, что любила его сильнее Алексея… Но это же несправедливо…" И она опять представляла себе Игоря живым; он вспоминался таким, каким провожала его в армию, и еще совсем маленьким мальчиком, когда ему было четыре года… Тогда из-за ненастья он не мог пойти на улицу погулять, сидел у окна, по которому стекали капли дождя, и, глядя на нее, грустно-обреченную, у кроватки недавно народившегося Алексея, сказал слова, которые она почему-то всю жизнь помнит, и теперь они вновь пришли ей на память: "Мама, я знаю, почему плачут люди, потому что на улице дождь и им скучно сидеть дома".