Очень зорко видящий глаз.

В той же беспечальной тональности описаны месяцы «соломенного вдовства» и в «Автобиографических заметках», начатых во второй половине пятидесятых: «Осенью 1910 г. Гумилев уехал в Аддис-Абебу. Я осталась одна в гумилевском доме (Бульварная, д. Георгиевского). Как всегда, много читала, часто ездила в Петербург (главным образом к Вале Срезневской, тогда еще Тюльпановой), побывала и у мамы в Киеве, и сходила с ума от „Кипарисового ларца“. Стихи шли ровной волной, до этого ничего похожего не было. Я искала, находила, теряла… Чувствовала (довольно смутно), что начинает удаваться. А тут и хвалить начали… 25 марта 1911 г. старого стиля (Благовещенье) Гумилев вернулся из своего путешествия в Африку… В нашей первой беседе он между прочим спросил меня: „А стихи ты писала?“ Я, тайно ликуя, ответила: „Да“. Он попросил почитать, прослушал несколько стихотворений и сказал: „Ты поэт – надо делать книгу“».

На самом деле возвращение Анны Андреевны из провинции в столицу, равно как и творческая история «Вечера», было роковым образом омрачено, окрашено в цвет траура полугодовым «соломенным вдовством». А особенно тем, что и первое замужнее Рождество, и первый семейный Новый год ей пришлось встретить в амплуа «полуброшенной новобрачной». Анна Андреевна суеверно относилась к такого рода датам. Максима любимого ею Лермонтова – «Во всякой жизни промелькнуло чувство, пробежало событие, которое никто, никогда и никому не откроет, а оно-то самое важное и есть, оно-то и дает по обыкновению направление и мыслям, и поступкам» – наверняка приложима к той ситуации, в которой она оказалась осенью 1910 года. Сказать, что утаенное Анной чувство – обида, а событие – отъезд мужа, – еще ничего не сказать, поскольку чувство было сложносоставным, а событием стал не столько сам отъезд, сколько отъезд в сочетании с множеством сопутствующих ему открытий. А что, если Николай – прирожденный бродяга и из их брака ничего не выйдет? Не получится даже такого странного союза, как у четы Блоков? Если бы провидческая догадка не промелькнула в жизни Анны Андреевны, вряд ли в ее записной книжке появилось бы такое горькое семистишие:

Он любил три вещи на свете:
За вечерней пенье, белых павлинов
И стертые карты Америки.
Не любил, когда плачут дети,
Не любил чая с малиной
И женской истерики.
…А я была его женой.

Наверняка доходили до Анны Андреевны и домашние толки о влюбленности Николая Степановича в Машеньку Кузьмину-Караваеву. Нет, она не ревновала или почти не ревновала, скорее, терялась в догадках. Ее четкий и здравый ум никак не мог совместить одновременность (а выходило именно так!) мужниных любовных историй. С Черубиной де Габриак. С Машенькой. И с ней, Анной. Спать с одной, слыть красиво влюбленным в другую, добиваться руки третьей? Да еще и уверять ее: «Я понял, что в жизни меня интересует только то, что имеет отношение к вам…» Вдобавок Валя Тюльпанова, знать ничего не знавшая ни о мнимой испанке, ни о слепневских амурах Гумилева, в припадке откровенности назвала и еще одно имя – своей товарки по царскосельской гимназии, Лиды Аренс. Анна не поверила. О трех дочерях адмирала Аренса – Анне, Зое и Верочке – Николай ей и вправду что-то говорил, а об адмиральской племяннице Лиде – никогда. Ни единого слова. Но Валя клялась-божилась: все наши знают, Лида из-за романа с Гумилевым даже из дома ушла. Так кто же на самом деле тот, за кого она выходила замуж? Не по любви-страсти, а в надежде на опору, защиту и постоянство? Любовник Черубины, соблазнитель Лиды Аренс, нежный воздыхатель несчастной Машеньки Кузьминой-Караваевой?