– Нет, не помню, вроде в школе когда-то проходили.

– Ну ничего, как-нибудь в театр сходим, такие произведения можно смотреть и смотреть, да ума набираться! – сказала Татьяна.

– Ну хорошо, пошла я восвояси, пора делами заниматься, обустраивайтесь, Инна, дай вам Бог счастья и удачи, – сказала Татьяна Афанасьевна и быстро вышла в распахнутую дверь.

Инна посидела секунду, глядя удрученно в окно, потом встрепенулась, как воробушек, и быстро пошла в свою комнату.

Дети играли в зале, хозяйка любила детей, она уже накормила их кашей, принесла игрушки, оставшиеся в кладовке от умерших в блокаду своих детей, вздохнув, протёрла их, девочка была так похожа на её умершую доченьку, и, главное, такие же белые кудрявые длинные волосы почти до талии, мамина гордость. На глаза набежали удушающие слёзы, послышались голоса:

– Мамочка, кушать хочется, дай хотя бы клейстер, мамочка, мамочка… – Да тогда и клейстер был за лакомство, но не было ничего, кроме воды, карточки украли, вырвали с сумкой из рук, сколько ей мама покойная говорила: «Деньги, документы у сердца в лихую годину храни».

Забылась, в ридикюль положила, пошла на свою и всех погибель в магазин, в подворотне пихнул кто-то в спину, сумочку вырвал и был таков, выла, кричала, каталась по снегу, на коленях ползала, к Господу взывала, не помог, видимо, Господь не мог помочь, чёрные силы задавили его своей тьмой тараканьей, не смог.

Куда только ни ходила, никто не помог, угля дали пакет, да один старик, добрый человек, пожалел деток, свою дневную пайку отдал, вот и всё, так и поумирали детки на кровати во сне.

А она зачем-то осталась. А тут муж на побывку за снарядами приехал, спас её, а для чего? Для дальнейшего мучения? Для самоуничтожения? Для самораспятия? Кровь стыла в жилах, когда вспоминала, как она лежала без движения на кровати чуть живая, а муж с застывшим лицом забирал деток с кровати, ручки плетьми болтались, такие тонкие, тоньше берёзовых побегов молодых, она даже и плакать не могла, сил на слёзы не было.

Вывез её муж на большую землю. Для чего?! Для чего?!

– Жить, – говорит, – нужно… – А ей, матери, не для чего жить!

Ручки-ветки тянутся тихо по земле.
Ручки-ветки тянутся, жизнь теперь во мгле.
Белыми морозами, вьюгой очень злой
Будут захоронены под Невой-рекой.
Кудри белоснежные у одной из них.
Кудри белоснежные сгинут в один миг.
Не родятся детки никогда у них.
Род их белоснежный сгинул в один миг.
А сыночек маленький стал совсем седой.
Голодом заморены на войне чужой.
Ручки-плети тянутся, их не подобрать.
Только в сердце матери будут вечно спать.
Ах, война проклятая, чёрная стезя.
Гробик очень маленький на двоих пока.
Снегом запорошит их, ветром закружит.
Звонкими ручьями, может, оживит?
Прорастут те ветви раннею весной.
Детки белоснежные будут вновь со мной.
Садик при обочине, шелестит листва.
Деток замороженных в них живут сердца!

Потом и мужа Василия убило, где могилка, не знает, да и есть ли она? Танками подавило всю роту, два человека осталось, да и те инвалиды.

«Ох, война, что ты сделала, подлая?..» Из песни слов не выкинешь.

А что потом вспоминать? Ходила как сомнамбула: что воля, что неволя – всё равно, работала где придётся, перелопатила земли вагон, падала от усталости, смерти у Бога просила, не дал. Говорят, просите, и вам откроется. Просила, выла, на коленях смерти вымаливала, чтобы к деткам своим уйти скорей, не открылось. Наверное, Господь её и слушать не стал, грех это – смерти просить, тяжкий грех. А если жизнь не в радость, а сплошная бо-о-оль?!

Что тогда, зачем всё, для чего?! Нет справедливости, нет…


Потом как-то жизнь к ней временно солнышком повернулась: встретила Ивана, шофёр молодой, весёлый, чуб рыжий, кудрявый, глаза – небо синее, характер весёлый, пожалел, видать, её, горемычную, отогрел, стали жить вместе. Забеременела, счастье вернулось, расцвела, петь вечерами стала, голос вернулся – чистый и ясный, как хрусталь, зазвенел над домом.