Я сел на набережной, возле конечной станции фуникулера. Дом Строгова прятался метрах в тридцати – среди шелковицы и диких абрикосов. Видна была только стеклянная башенка, откуда старец любил смотреть на звезды, и был виден фрагмент высокого крыльца, ступеньки которого спускались прямо к мозаичной мостовой. Смелее, это же Учитель, подбадривал я сам себя. Если не сейчас, то когда? Дадут ли мне такую возможность позже?

Я спрыгнул на мостовую и сразу увидел Славина с Баневым. Братья-писатели стояли у парапета, опираясь локтями о гранит, и смотрели вниз, на купающихся. Меня они не замечали. Я подошел, промокая носовым платком ссадину на плече (один из падающих бойцов проехался по мне своей кобурой). Ссадина слегка кровоточила.

– А я просто хотел его навестить, – цедил сквозь зубы трезвый Славин. – И всё, понимаешь? Всё! Не прощаться, не салютовать у гроба! Или ты тоже думаешь, как и эти ваши классики с современниками, что русский медведь уполз в берлогу умирать?

– Ты прекрасно знаешь, во что я ставлю мнение генералов от литературы, – отвечал Банев напряженным голосом. – Но ты никогда не задавал себе вопрос, зачем он здесь?

Судя по всему, сложный был у них разговор.

– Избушка, избушка, – позвал я, – повернись к морю задом, ко мне передом.

Они мельком глянули на меня.

– Откуда ты такой? – равнодушно спросил Славин.

– Из морской пены.

– Я же тебя просил, не надо к нему сегодня.

– Не было такого, – возразил я. – Открою страшную тайну. В этом мире вообще ничего не было и нет, кроме моих больных фантазий.

Виктор Банев молчал. Теперь он смотрел не на море, а на крыльцо, ведущее в дом Строгова.

– Ты от местного психиатра, что ли? – посочувствовал мне Евгений.

– Нет, одна знакомая богиня рассказала.

– Все мираж, в том числе одежда, – задумчиво произнес Банев. Очевидно, он имел в виду мой внешний вид. – Послушай, Эвгениус, мы не договорили. Так почему, по-твоему, Дим-Дим здесь поселился?

– Дим-Дим – в Дим-Доме… – усмехнулся Славин. – Не надо усложнять, Виктуар. Во-первых, Строгов привык жить вне России, вернее, успел за долгие годы отвыкнуть от России, во-вторых, ответ ясен. Он спрятался от мира. В том числе от нас, между прочим. Написал все, что мог и что хотел, и теперь думает, что сказать людям ему больше нечего. Разве не для того мы здесь, чтобы переубедить его?

– Только кретин может стараться переубедить писателя, который все написал, – с неожиданной резкостью отозвался Банев. – Писательская жизнь, как известно, редко совпадает с человеческой, потому что гораздо короче. Лет десять, пятнадцать, от силы двадцать, в течение которых пишутся основные книги. Ты что, не понял вопрос?

– Не глупее некоторых, – обиделся Славин. – Я тебе, Банев, вот что скажу. Строгов полсотни лет выстраивал нового человека, Хомо Футуруса своего, представлял, каким человек будет и каким должен быть. И разочаровался. Посчитал, что все зря, что человек будущего – это фантастика. Он ведь не фантаст, наш Димыч…

Друзья сцепились крепко, забыв о моем существовании.

Хорошие они были ребята, я любил их обоих. И дружили они хорошо, на зависть. Литераторы по призванию, а не по обстоятельствам, в отличие от меня. Как и все остальные птенцы литературного Питомника, организованного и брошенного Строговым, они были всерьез озабочены проблемой Будущего. Я вошел в их круг позже всех, когда Питомника, собственно, уже не стало, но я был озабочен тем же.

– Ошибаешься, – сказал Банев. – Именно как фантаст он и почувствовал, что отсюда, из этой маленькой страны все начнется. Он должен был увидеть это собственными глазами, потому и приехал. Вот что я пытаюсь вам втолковать. Неужели ты сам не чувствуешь того же?