От старых плотников я слыхал какой была в девках Арина: «прилетит она бывало на гулянье, да как глянет на мужиков своими веселыми, озорными глазами, улыбнется демонской улыбкой, так и святые апостолы не устоят, станут грешниками, будут сохнуть по этой девке!»
Так это или не так, но известно мне было и другое. Арина не поддавалась ни на какие ухаживания. Более настырных толкнет этак легонько в плечо и «ухажер» кубарем летит в сторону. Буянившего под пьяную руку мужа, она запросто связывала и он отсыпался.
В семье Сажиных царил матриархат. Если почти все деревенские мужики называли своих жен «баба», «матка», то Андрей Сажин величал свою жену Ариной Гавриловной и беспрекословно исполнял ее распоряжения.
Вдову Алену никто не знал по фамилии – Корамысловой. Эта фамилия значилась лишь в списках плательщиков податей. Алену прозвали Певуньей за ее бархатный голос. Запоет она бывало на масленице песню, мужики ахают: «Дал же Господь Бог такой голос бабе. Чисто дьякон в юбке!».
Оставшаяся после смерти мужа в тридцать лет с двумя детьми, видная собой, синеглазая и русоволосая молодка не захотела вторичного замужества, несмотря на завидных мужиков.
«Думайте обо мне что хотите, а я своему Антипушке и мертвому верна буду», – говорила она сватам.
На посиделки к матери приходила и хромая Клисфена Ковшова, проводив своего буйного мужа на мельницу. Грубый и дюжий детина – Андрей Ковшов следовал дикой поговорке: «Люби жену, как душу, тряси ее как грушу». Напившись пьяным, он вымещал на жене все домашние и мирские невзгоды. На второй год женитьбы, возвращаясь на масленицу из гостей, Ковшов привязал свою молодую жену к саням, как скотину, и погнал лошадь вскачь.
Находясь на последнем месяце беременности, Клисфена пробежала немного, упала, сломала ногу и долго волочилась за санями. По прибытии домой, она родила мертвого ребенка, оставшись хромой на всю жизнь. От частых побоев мужа Клисфена преждевременно состарилась. На ее желтом, морщинистом лице, застыл вечный испуг. Густые прежде волосы, за которые муж ее привязывал к кровати и избивал, поредели и поседели.
Запуганная, забитая, она все-таки не переставала тянуться к своим подругам, питая робкую надежду избавиться от своего «мучителя».
Страстью Клисфены, в которую она выплескивала свою неуспокоенную душу, было изготовление удивительного узорчатого полотна. Ее полотно на ярмарке разбирали нарасхват. «Секреты» мастерства она вроде бы и не хранила, а вот поди ты, попытка выткать такое же полотно даже у такой признанной мастерицы, какой была моя мать, кончались неудачей. Полотно выходило совсем не таким, как у Клисфены. У той узоры «разговаривали», а не были «сонными».
Любил я эти зимние посиделки женщин в нашей избе. Домна ставила светац на середину избы и все усаживались вокруг. Дед Панкрат, обожавший русскую песню, слезал с полатей. Примостившись возле светца с неизменным лаптем, он басом подпевал женщинам.
И вот уже поплыл по нашей избе Аленин запев: «Снежки белые, пушистые…» Сладостно-жалостливый голос ее щемил сердце, хотелось плакать о том, что снежки белые не закрыли горя лютого одинокой женщины, бредущей по жизни без поддержки и радости. Алена вконец преображалась, когда пели про «тройку почтовую», про бедного ямщика, у которого богатый, да постылый жених отнял любимую невесту.
Раскрасневшись Алена выводила: