– Лёха, айда!
– Корешок, задница прорастёт!..
Но Лёшка в ответ только мрачно сопел:
– Не могу, – глаз!
Потому что истинную причину скрывал, и, чтобы скрыть окончательно, влез на подножку к Дмитренко и зашаркал всухую китайским станком.
– Да хрен с ним, с глазом! Завтра таких четыре набьём, – уговаривали его.
Но Лёшка упёрся – и ни в какую, шаркал мрачно и пучил глаз, так, что многих это даже удивило. И чего он так из-за глаза? Всё равно под грязью не видно. Молчит, сопит и морду скоблит.
– Брось, Корешок! Бабы больше бородатых любят!
И тут уже Лёшка психанул, – его прямо-таки пронзило. Но не сразу психанул, а тактически.
– Ладно, паразиты, побрею я вас! – мрачно решил он. После бритвы стал старательно натираться «Гвоздикой» и поразил всех расчёской, от которой сразу отлетели два зуба, и лёгким облачком поднялась пыль.
– А носки в парфюме замочил? – заинтересовался личный состав.
Но Лёшка не откликнулся и на носки. Извлёк из заначки ослепительную подшиву и хладнокровно прикрыл её свежестью грязь воротника, отчего все завелись уже окончательно – подшива была страшным дефицитом и применялась только в случаях большого начальства и великой радости. Но начальство, вроде бы, отпадало, а последней радостью была сгущёнка, и ту на прошлом привале съели.
– Для кого бигуди? – не выдержал Линьков.
Лёшка неспешно застегнул «хб», помолчал загадочно:
– Для искусства!
И коварно пошёл спать.
И все взволновались, взвод остался с ощущением тайны, и чем больше над ней размышлял, тем крепче становилось ощущение. Ковалёв объяснил, что для искусства – это вроде как для себя, но в «для себя» никто не поверил: для себя Лёшка ленился даже разогреть сухпай. А тут «на человека похож», и, вообще, в последние дни «внешний вид». Кто его здесь увидит? Зачем это надо? Каждый забеспокоился, что, может, и ему надо, а он не знает, и, чтобы узнать, пошли в штаб.
Штабом были два БТРа: один простой, а второй не простой, а «Чайка». К нему и направились. Выставив часового, подошли, поскреблись в броню и остолбенели – из люка выставился на мгновенье сонный и совершенно бритый Морсанов. Одеколоном «Наташа» веяло от него и военной тайной. И тайна раскрылась.
– Юрчик, кого ждём?
– Как это – кого? – удивился он. – Хорымина и Пятницкого.
И все обалдело переглянулись – хор имени Пятницкого! Дышать перестали в принципе. Чтобы переварить, помолчали, а, помолчав, не поверили. Сюда – хор? Да здесь через день штурмовка, через неделю обед. Какой там Пятницкий, – бред! И перевели дух. Но тут из второго БТРа отрывочно донеслось. Комбат устраивал кому-то разнос:
– Артисты!.. Театр!.. Самодеятельность!.. Прекратить!..
И все окончательно помертвели: артисты с театром и какая-то самодеятельность. А из БТРа возбуждённо и громко неслось:
– Циркачи, блин!.. Бригада!.. Согласовать!..
И тут уже задышали:
– Ну, блин, дела!
– То-то Лёха у штаба вертелся!
– Сидят себе, набриваются, а мы не при чём?
И через пять минут ошеломляющая перспектива открылась всем. Батальон возбуждённо загудел:
– Артисты приезжают, циркачи и какой-то хор!
И уточняли:
– Женская труппа! Бригада типа фронтовой!
Ковалёв взахлёб затосковал о театре, Самсонов заспорил, что лучше цирк, и только Корнюхин продолжал спать. Но будить его никто не стал: что нужно делать, знали уже и без него. Скакали зайцами по броне, потому что ходить по обочине запретил сапёр, и меняли лезвия на воду. Но если вода ещё у кого-то оставалась, то лезвий не было ни у кого, а если и были, то за ними выстраивалась такая очередь, что к её концу они становились действительно безопасными. Косаченко, оказавшись шестнадцатым, ревел навзрыд. Миносян начал уже всерьёз присматриваться к штык-ножу. Спарывали карманы, возвращали подсумки, торопливо и наспех возвращались в мирную жизнь. Дневную норму воды истратили полностью, и счастливые, ободранные, принялись ждать.