Имя Тамара Оленина девушке дивным образом шло – Танюша была невысокая брюнетка с выразительными черными глазами (Кокшаров, едва увидев ее, вспомнил слухи, ходившие о Терской и некоем грузинском князе), гибкая и изящная, но скорее спортсменка, а не актриса; она и в Ригу потащила с собой любимый велосипед. Кроме того, она со всем пылом юности обожала лиловый цвет, и внушать ей, что он больше подходит даме средних лет, желательно уже овдовевшей, было бесполезно.
Последнюю женскую роль, Елениной рабыни Бахизы, поручили Ларисе Эстергази, ветеранше кокшаровской труппы.
Когда труппа прибыла в Москву, оказалось, что Скорпионский сломал ногу. Его навестили, он лежал в постели, показал ногу в лубках, но Кокшарова не подвел – нашел себе заместителя. Заместитель был, как и требовалось, высок, худощав, длинноног, с прекрасной выправкой и изумительно усат. Новенький имел опыт выступлений на домашнем театре, но мечтал о настоящей сцене. Кокшаров его проэкзаменовал и остался доволен голосом, манерами, артистическими способностями. Звали долговязого Егором Ковальчуком, но мудрый Кокшаров перекрестил его в Георгия Енисеева.
На Енисеева как на коренного москвича возложили задачу раздобыть у московских старожилов партитуру «Прекрасной Елены», и он очень быстро ее принес. Оказалось, память почти не подвела Стрельского – актеры очень правильно заучили с голоса и слова, и музыку.
В Ригу приехали в начале мая. Жить предстояло в Майоренхофе, тратить деньги на дорогие рижские гостиницы не стали, а Маркус снял на несколько дней комнаты, что выходило не в пример дешевле. Пока дамы бегали по рижским лавкам и знакомились с модистками, Кокшаров прослушал второго Аякса. Тот действительно был невысок, крепкого сложения, а изготовить себе брюхо брался из плотной подушки. Он отрекомендовался потомственным рижанином с немецкими корнями, что вытекало из фамилии – Гроссмайстер и из непривычного для русских провинциальных актеров местного акцента. Имя у него было хорошее – Александр, а сценический псевдоним придумали такой: Лабрюйер.
Откуда это звучное слово попало к нему в голову, Кокшаров не задумывался. Слово было французское, великосветское, аристократическое, значит – годилось.
Особых актерских талантов у новоявленного Лабрюйера-Аякса не было, более того – он ходил по цене, словно аршин проглотивши, и те слова, которые должен был говорить, не произносил, а выкрикивал. И вид имел хмурый, будто всю родню похоронил. Но и это шло на пользу делу, поскольку, помимо воли Лабрюйера, производило убийственный комический эффект.
Аяксов свели вместе, посмеялись, и Кокшаров вздохнул с облегчением: вроде бы все роли нашли достойных исполнителей, да и фигуранты, четверо рижских студентов, на лето устроившихся в Эдинбург репетиторами к богатым недорослям, двигались и разевали рты весьма прилично. Порепетировав на сцене «Улья», устроили показ для Маркуса. Он хохотал, как дитя, и предрек «Елене» светлое финансовое будущее.
Потом к Кокшарову пришла дамская делегация – Терская и Селецкая. Они просили еще денег.
– Я же выдал вам аванс! – возмутился Кокшаров. И Терская рассказала, что в рижских закоулках найдена дивная модная лавка, где поразительный выбор шляпных булавок, и нужно набрать их впрок – это же прекрасный подарок, особенно в новом стиле – со зверюшками, змейками и бабочками.
– Разве не прелесть? – спросила Селецкая, осторожно вынимая из шляпы длинную булавку, головка которой была очень тонкой работы – золотая, изображавшая муху в ажурном овале, а крылышки мухи – два аметиста-кабошона. – Она одна такая была! Подумайте, Иван Данилыч, как мы с этими булавками будем блистать в столице!