Было весело. Когда Федя проигрывал, озорная Любушка щелкала его по носу картами и заливалась смехом.
Наконец настало время уходить. Любушка провожала его до двери.
– Приходите в следующее воскресенье! Мне скучно одной! – сказала девушка на прощанье.
– Приду! – с радостью ответил Федя.
Дул пронзительный ветер, в лицо било снегом, но Федя не чувствовал холода. К себе в комнату он вошел напевая.
– Ого, какой веселый! Да ты, Федя, никак первый раз в жизни выпил! – рассмеялся Паша, при свече пришивающий пуговицы к бострогу.[16]
– А если б и выпил, Пашенька!
Он обнял друга за плечи и так сдавил, что Пустошкин крякнул:
– Пусти, тамбовский медведь!
Когда в следующее воскресенье Ушаков собирался уходить, Паша, осмелев, спросил:
– Куда? Снова к ней?
– На кудыкину гору! – отшутился Федя и помчался в милую слободку. Дверь ему открыла сама любезная, льстивая Марья Никитишна.
– А, Феденька, деточка! – запела она, увидев мичмана. – Как раз на чаек. Милости просим!
Федя разделся, вошел в знакомую комнату и остолбенел: за столом сидел с Любушкой грек Метакса.
Ушаков стал мрачным и неразговорчивым. Ему было противно, что Марья Никитишна и Любушка ласковы с этим черноглазым красивым греком, что Любушка весело смеется и шутит.
Феде казалось, что на него не обращают внимания, обходятся с ним как с малым ребенком.
После чая девушка принесла карты, но Федя не остался играть, сказав, что завтра, чуть свет, уезжает на неделю в Таврово.
– Вернетесь – приходите, не забывайте нас, – говорила в дверях Марья Никитишна, провожая гостя.
Ушаков ничего не ответил. Он только сжал челюсти и подумал: «Как же, ожидайте. Приду!»
Эту неделю Ушаков работал с остервенением.
Пришло воскресенье.
В последнее время Федя по воскресеньям вставал рано, а теперь отзвонили к обедне, а он еще лежал. Лежал и думал все о том же – о женском коварстве…
Пустошкин уже ушел в город к знакомым, когда Ушаков встал. Подмывало пойти к Ермаковым, но он все-таки остался дома.
До обеда он рисовал фрегат, а вечером достал из сундука маленький томик Сумарокова. Федя любил эти притчи, где так легко текут слова:
Он листал знакомые страницы, а глаза сегодня ловили иные строчки:
IX
В середине следующей недели Ушакова взаправду отправили в Таврово с чертежами новых прамов.
Не хотелось уезжать из Воронежа, но ехал он со странным удовлетворением: как будто кому-то назло. А очутившись в Таврове, не мог дождаться, когда разделается со своим поручением.
В Воронеж он вернулся только в понедельник.
Паша Пустошкин сидел дома – чертил.
– Федя, а о тебе тут беспокоились, – ехидно сказал Паша.
– Кто?
– Прибегала Любушка, спрашивала: почему, мол, Феденька не приходит? Здоров ли?
– Да ну, брось шутить! – нахмурился Ушаков.
– Ей-ей, не шучу! Прибегала!
– Давно?
– В пятницу.
Ушаков посветлел.
Эта неделя тянулась у него дольше всех других: не мог дождаться конца. В воскресенье утром пошел знакомой дорогой в милую Чижовку. Шел, полный обиды. Шел не торопясь, но в то же время хотелось скорее-скорее…
Открыла сама Любушка:
– Феденька, голубчик! Пришел!
Она кинулась к нему и неожиданно поцеловала в холодную щеку.
Ушаков окончательно опешил.
Любушка тормошила его, стащила с него шинель, повела в комнату.
Ушаков сразу приметил: дверь в комнату постояльца была раскрыта настежь.
– Грек дома? – насупился он.
Любушка залилась смехом.
– Что ты?
– Из-за грека-то и не приходил? Да?