Меня мучит мысль, что я могла чем-нибудь огорчить Вас в последних письмах, что Вы говорите со мной так враждебно; но Вы же знаете, Александр Васильевич, что ни за что на свете я не хотела бы сделать Вам больно, если же Вам было что-нибудь неприятно в них – простите мне невольную вину. Возражать Вам на тему о том, чего Вы достойны и чего нет – я не буду; скажу только, что Вы всегда высоко стояли в моих мыслях, и я не знаю за Вами поступка, который ронял бы Вас в моих глазах. Несчастье есть несчастье, если его невозможно предотвратить, а не вина и не “позорное деяние”, как Вы говорите. И я совсем не судья Вам, а только очень большой и верный друг, и право же, Александр Васильевич милый, совсем не заслужила, чтобы Вы так холодно отстраняли меня от себя. Это совсем не упрек, ведь я знаю, как трудно, как тяжело Вам теперь, Вы могли бы говорить мне все что угодно – я не в состоянии поставить Вам в вину ничего. Желаете ли Вы этого или нет, мое отношение к Вам остается неизменным. До свидания, друг мой, дорогой Александр Васильевич. Пусть Господь сохранит Вас и пошлет Вам мир душевный. Я же помню и молюсь за Вас как всегда…»
Похоже, Тимирева не очень понимала, что происходит с адмиралом. Еще раньше она услышала в его словах нотки какого-то мистического страха («Вы говорите о расплате за счастье – это очень тяжелая расплата, не соответст[вующая] тому, за что приходится платить. Будем думать, Александр Васильевич милый, что это жертва судьбе надолго вперед и что вслед за этим ужасом и горем будут более светлые дни») и прочла нечто, ее глубоко поразившее: «Вы пишете о том, что Ваше несчастье должно возбуждать что-то вроде презрения, почему, я не понимаю. Кроме самого нежного участия, самого глубокого сострадания я ничего не нахожу в своем сердце… Кроме ласки, внимания и радости я никогда ничего не видела от Вас, милый Александр Васильевич; неужели же правда Вы считаете меня настолько бессердечной, чтобы я была в состоянии отвернуться от самого дорогого моего друга только потому, что на его долю выпало большое несчастье?» Буквальное, а возможно, и неверное прочтение каких-то слов Колчака, которых мы не знаем, должно было повергнуть Анну Васильевну в подлинное смятение, и стоит только подивиться ее самообладанию, чуткости и заботливому такту. Очевидно, в первый раз она невольно допустила в сильном и умном Колчаке такой недостаток великодушия, который заставил бы его заподозрить любимую женщину в способности «отвернуться» от флотоводца, подвергшегося удару судьбы.
Той же логикой руководствуются и современные авторы, категорически утверждая: «Профессия настолько захватила адмирала, что в музыке он признавал только героическое, сведения о цветоводстве черпал из истории войн, а свои отношения с женщинами строил, исходя из принципа, что любви достоин только воин-победитель». Опираясь, должно быть, на слова Бубнова («Со свойственным ему возвышенным пониманием своего начальнического долга он считал себя ответственным за все, что происходило на флоте под его командой, и потому приписывал своему недосмотру гибель этого броненосца, хотя на самом деле тут ни малейшей вины его не было»), другой исследователь говорит о «комплексе вины», мешавшем Александру Васильевичу «жить и полноценно исполнять свои обязанности», – как будто не обращая внимания, что в такой степени «комплекс» уже становится близок к помешательству, которое вряд ли можно было «стряхнуть», «придя в себя». И хотя окончательного ответа и полностью достоверной реконструкции здесь дать, конечно, нельзя, – стоит задуматься, какие предположения о душевном состоянии и даже мировоззрении Колчака было бы все-таки допустимо сделать?