Разумеется, «идея войны» и «идея патриотизма» у Колчака в большинстве случаев соседствуют. «Я говорил сегодня в обществе весьма серьезных людей о великой военной идее, – читаем в черновике одного из его писем, – о ее вечном значении, о бессилии идеологии социализма в сравнении с этой вечной истиной, истиной борьбы[14] и вытекающих из нее самопожертвования, презрения к жизни во имя великого дела, о конечной цели жизни – славе военной, ореоле выполненного обязательства и долга перед своей Родиной». Злая ирония судьбы слышится в том, что эти рассуждения датируются августом 1917 года, когда Колчак ощущал себя отверженным, не принятым, вытолкнутым Россией, погружавшейся в безумие революции. А еще четыре месяца спустя он напишет: «Война дает мне силу относиться ко всему “холодно и спокойно”, я верю, что она выше всего происходящего, она выше личности и собственных интересов, в ней лежит долг и обязательство перед Родиной, в ней все надежды на будущее, наконец, в ней единственное моральное удовлетворение. Она дает право с презрением смотреть на всех политиканствующих хулиганов и хулиганствующих политиков, которые так ненавидят войну и все, что с ней связано в виде чести, долга, совести, потому что прежде всего и в основании всего они трусы[15]». И все же его «апология войне» (выражение самого Колчака) выглядит настолько яркой, что слова о служении Отечеству не кажутся уже самыми сильными и важными.

Не случайно поэтому, что боевая обстановка воспринимается Александром Васильевичем как моменты наивысшей полноты жизни, обострения чувств и ощущений, и не случайны строки из его писем любимой женщине: «… Я уже писал Вам и говорил, что я, как ни странно, но во время военной работы вблизи неприятеля или в районе его, вспоминая Вас, переживаю вновь то чувство радости и счастья, точно я нахожусь вблизи Вас. Я понимаю, что это, может быть, нелепо, но, вероятно, я невольно чувствую себя как-то более достойным этого счастья, когда занят войной, когда нахожусь в обстановке военной работы, чем в обычных условиях будничной серой жизни», – и даже: «… Разве не прекрасна война, если она дает такую радость, как поклонение Вам, как мечту о Вас, может быть, даже и несбыточную…» Следует подчеркнуть, что все это написано не пятнадцатилетним гимназистом или кадетом, знающим войну по книжным описаниям и батальным полотнам, а зрелым человеком, обстрелянным офицером, которому хорошо знакома и будничная «изнанка» боевых действий, в том числе (вспомним порт-артурский опыт Колчака!) на сухопутьи, где война с бытовой точки зрения и по своему более затяжному, монотонному характеру бывает психологически едва ли не тяжелее, чем на море.

Этот идейный милитаризм Колчака нередко связывают с его интересом к восточной культуре и, в частности, самурайской идеологии «бусидо» и «воинствующему буддизму». Однако опубликованные письма (вернее, черновики писем) Александра Васильевича, в которых подробно рассказывается об этом интересе, относятся к рубежу 1917–1918 годов, более ранний же опыт знакомства с восточной культурой он описывает так: «Я еще в первое плавание на восток довольно много читал по этому предмету – литература, особенно японская, очень велика, но надо знать, чтó стоит и чтó не стоит читать. Строго говоря, изучить буддизм можно, зная только китайский язык и древнеиндийские наречия, как и санскрит, что касается до сект, то необходим местный язык секты», – а о ранних лингвистических своих упражнениях отзывается довольно критически: «Я вспомнил свои занятия в первое плавание на Восток буддийской литературой и философскими учениями Китая (заметим, Китая, а не японскими воинскими кодексами. – А.К.), я даже пытался когда-то заниматься китайским языком, чтобы иметь возможность читать подлинники». Конечно, для мыслящего человека (а Колчака трудно к таковым не причислить) иногда бывает достаточно небольшого зерна, а вовсе не углубленного и досконального изучения чего-либо, чтобы развить собственную систему взглядов, – и все же, кажется нам, корни колчаковского милитаризма следует искать не в столь экзотических для европейца областях.