– Е-есть! – закричал он, прихлопывая руками, вскрикивая, словно индеец, содравший скальп со злейшего своего врага.
В песцовую норку была засунута бутылка. Зеленоватое донышко ее тускло посвечивало из неглубокого лаза.
Бегичев на ходу подхватил какую-то коряжку, но она развалилась в руках. Боцман, выругавшись, с досадою отшвырнул ее в сторону. Подхватил другую деревяшку – более подходящую, со следом сгнившего рыжего гвоздя, сунул ее в нору одной стороной, потом другой, проталкивая внутрь норы скопившийся мусор, затем аккуратно, сдерживая дыхание, расшатал бутылку и вытащил ее из лаза.
Протянул подоспевшему Колчаку.
– Бутылка не старая. Меньше года тут находится.
Колчак оглядел бутылку. Была она в подтеках грязи, с тонкой трещиной, косо пробившей бок и зацепившей донье, с горлышком, залитым парафином, – люди, спрятавшие эту бутылку в камнях, залили пробку остатками свечного отгара, тем, что остается, стекает со свечки вниз. Не сделай они этого, сырость и холод сожрали бы бумаги, спрятанные в бутылку, за несколько месяцев от них одни лохмотья остались бы.
– Ну что, ваше благородие Александр Васильевич? Толль это или не Толль? – Бегичев, не в силах сдерживаться, возбуждено потер руки.
– Сейчас узнаем. Несколько минут терпения… – Колчак еще некоторое время вертел бутылку в руках, продолжая изучать ее, потом протянул ладонь к Бегичеву, показал глазами на нож, висевший у того на поясе в твердой кобурке, обшитой нерпичьим мехом.
Боцман поспешно расстегнул клапан, выдернул нож, протянул Колчаку. Лейтенант печально улыбнулся, темное, лицо его неожиданно осветилось изнутри, словно он вспомнил что-то приятное, но по тому, как нервно и горько дернулись у него губы, было понятно, что воспоминание это – не из самых приятных.
– Плохая примета, Никифор Алексеевич, – сказал он, – нож нельзя передавать из рук в руки. – Он нагнулся, хлопнул ладонью по камню. – Кладите сюда!
Бегичев положил нож на камень.
– Что за примета? Никогда не слышал.
– К ссоре.
– Полноте вам… – Бегичев искренне рассмеялся. – Ваше благородие Александр Васильевич, разве вы не знаете меня? Неужели мы с вами можем поссориться? А?
Ничего не ответив, Колчак соскреб ножом свечной вар с горлышка, под ним оказалась самодельная деревянная пробка. Пробка была выстругана аккуратно, сидела плотно. Можно было бы хрястнуть кулаком по донышку бутылки, и тогда пробка вылетела бы, как миленькая, но тогда и бутылка, имеющая малую трещину, тоже разлетелась бы…
– Расколите бутылку – и дело с концом, – посоветовал Бегичев.
Колчак отрицательно качнул головой.
– Если это бутылка Толля, ее надо обязательно сохранить. Она может украсить экспозицию любого музея. – Он ковырнул пробку в одном месте, в другом выщепил несколько волокон, снова ковырнул, сбросил сор под ноги, повторил: – Любой музей эта бутылочка украсит. – С шумом втянул ноздрями воздух и, будто поймав себя на неинтеллигентном поступке, недовольно сжал обветренные губы.
Когда бумага была извлечена из бутылки, Колчак, еще не разворачивая ее, понял: это Толль. Толль и дневники вел, и записи свои делал на немецком языке, русским же, боясь ошибок, того, что он может попасть в смешное положение, старался не пользоваться.
Часть текста поплыла, сделалась невнятной, часть сохранилась очень хорошо, буковка льнула к буковке – текст был свежим, словно его написали только вчера.
К записке был приложен план острова с жирно помеченным крестом – местом, где располагалась хижина Толля.
– А где сам Толль? – перегнувшись через плечо лейтенанта и проскользив глазами по записке, неожиданно каким-то жалобным, растерянным голосом спросил Железников.