– Слушай, Бегичев, а ты случайно не забрюхател?
Обычно находчивый Бегичев стушевался:
– Ты что? От кого?
Железников захохотал:
– Да от кого угодно. От безволосого Ефима, например.
– Ну и шуточки у тебя, братка! На плечах не голова, а кусок репы. И как ты можешь такое говорить, а? По шее получить не боишься?
– Шучу, шучу. Это я на тот счет, что без работы ты больно толстым сделался.
Колчак молчал. К подобным выходкам, не требующим ни ума, ни изобретательности, он относился равнодушно.
Под днищем вельбота гулко хлопала вода. Иногда они оставались одни в огромном пространстве – только вода да вода, ни единой льдинки, ни одного островка, ни тюленей, ни моржей, ни белух, и тогда на людей накатывал невольный восторг, который, впрочем, очень быстро сменялся подавленным состоянием: откуда-то изнутри, из глубины наползал страх – липкий, сосущий, противный. Страх этот сковывал тело хуже всякой усталости: отказывали и руки, и ноги.
Люди понимали: если с ними что-то случится, то они будут обречены – помочь им никто не сумеет.
Безрадостное, замученное солнце медленно катилось по ровной небесной дороге, к ночи сваливалось вниз, но за горизонт не заходило – время еще не подоспело, но очень скоро подойдет пора, солнце покинет здешние края совсем, до следующего года, и будет царить в Арктике долгая полярная ночь; сейчас же, повисев немного в грустном раздумье над далекой, чугунно-темной кромкой воды, вновь начинало свой неспешный бег по небу, вызывая невольное изумление, а то и оторопь: когда же светило все-таки спит?
И если на востоке было светло круглосуточно – там всегда сияла жаркая, аккуратно обрезанная полоска света, особенно утром, то на западе уже сгущалась, насыщаясь угольной тяжестью, ночь, пороховые недобрые пятна ночи проступали уже и кое-где в небе, внезапно возникая то в одном месте, то в другом, рождая в душе беспокойство, мысли о том, что мал, ничтожен человек перед громадными холодными пространствами; в конце концов высосут его эти безбрежные просторы, перемелят, и ничего от людей не останется – ни одежды, ни костей, ни лодки, в которой они плывут.
Врастают льды в небо с одной стороны вельбота, смыкаются с облаками, образуя единое целое, врастают с другой, также плотно смыкаясь с воздушной серой ватой, – и нет уже, кажется, свободного места, прохода, куда можно направить лодку, и надо бы остановиться, но вельбот все равно упрямо продолжает свое движение, только шумит под днищем вода, да костисто хрумкает мелкая шуга.
Ветер увял неожиданно, так же неожиданно, как и возник. Туго натянутый парус, позванивающий железом от напряжения, угас, под днищем перестала хлопать вода, и сделалось тихо. Так тихо, что все услышали довольное сопение Ефима, попыхивающего своей глиняной трубочкой. – Вот и кончились проездные денежки в казенной кассе, – объявил Бегичев, рот у него обметали разочарованные скобки морщин. – Пора переходить на собственное довольствие.
Колчак посмотрел на карту, сориентировался но штурманскому прибору – выходило, что до земли Беннета оставалось плыть немного – если под парусом, со скоростью литерного поезда Николаевской железной дороги,[38] как они шли, – пару суток, если же на веслах, то в три раза дольше.
Он вздохнул: шесть суток – это гудящие руки, измотанное тело и ощущение полной обреченности, за которым наступает отчаяние. Самое худое, что может быть здесь, – отчаяние.
Железняков не выдержал, выругался.
– Погоди, братка, еще не все потеряно, – сказал ему Бегичев.
Он вгляделся в чистый зеленоватый скол ближайшей льдины, схожей с крейсером, торчком выставил перед собой большой палец.