Положение дел изменилось вскоре после смерти Сталина, когда более молодая и образованная когорта советских пролетариев и специалистов приобрела больше уверенности в собственной значимости и в коллективной достижимости своих жизненных целей. Конечно, эти молодые люди по-прежнему умели придерживать язык за зубами. Этот социальный навык не был признаком двоедушия и лицемерия. Он не разрушал, а, напротив, укреплял политические иллюзии, поскольку, используя терминологию Бурдье, навык соответствия официальной идеологии оказался вытеснен в нерефлексивную зонудоксы, т. е. «само собой разумеющихся» правил социального поведения и дискурсивных речевых оборотов. Впрочем, это лишь гипотеза. Исследователям предоставляется здесь на редкость фактурная и достаточно недавняя эмпирика для изучения механизмов исторической памяти. Избирательное забывание, как и частичная слепота к окружающей действительности есть скорее всего не столько парадоксы, сколько непременные составляющие процесса выработки памяти[57]. На Кавказе это тем более наглядно, что здесь вам с гордостью, в красочных деталях расскажут о деяниях или земельных правах своих предков двухсотлетней и более давности, однако могут вполне искренне забыть, куда подевались еще недавно жившие по соседству казаки-«кулаки», греки, балкарцы или азербайджанцы, особенно если по отношению к ним существовало какое-то отчуждение. Или возьмите пример старушки из абхазского села, в давние времена служившей при госдаче, о которой односельчане с многозначительным почтением рассказывают, что она штопала носки самому Сталину по его скромной просьбе («Вот каким бережливым был суровый вождь!») И буквально следом списывается целиком на злодеяния Лаврентия Берии жестокая судьба боготворимого абхазского большевика Нестора Лакобы, его семьи и многих прочих абхазов, замученных в годы сталинского произвола. Тем более не осознается никакими абхазскими долгожителями и их потомками, что абхазы оказались демографическим меньшинством на своей исторической территории не только из-за грузина Берии, но из-за вполне осознанных действий русских властей в 1860–1900 гг. Впрочем, тут мы уже наблюдаем ретроспективное конструирование истории в соответствии с политическим ландшафтом наших дней.
Избирательности памяти и идеологического восприятия послевоенных лет, несомненно, способствовало ощущение оптимизма и беспрецедентное™ происходящего. Быстрая нормализация послевоенной жизни и хозяйственное восстановление облегчали социальную мобильность в такой степени, что согласие с официальной идеологией не требовало излишнего притворства. Прямо на глазах, казалось, стирались грани между пропагандой и реальной жизнью. Возможно, молодежь просто очень хотела в это верить. Мои родители вспоминали, с каким восторгом в те годы они ходили на свидания в кинотеатр «Кубань» в самом центре Краснодара смотреть раз за разом поражавшую их воображение цветную музыкальную комедию «Кубанские казаки» – фильм якобы из их собственной жизни. Сейчас трудно себе вообразить, как мои будущие родители могли совершенно не задумываться над, казалось бы, вопиюще очевидным фактом, что на том самом колхозном рынке, расположенном в реальной жизни всего в нескольких кварталах от кинотеатра, и близко не наблюдалось столь пышного продовольственного изобилия. Но изобилие должно было когда-то наступить, и как здорово было его увидеть хотя бы на киноэкране! Незадолго до того моя мама, только что зачисленная на должность телеграфистки краснодарского Главпочтамта, гордо надела полагавшуюся по тем временам почтовую форменку с блестящими пуговицами и туфли – первую в жизни пару ее собственной, сшитой на городской фасон обуви. Послевоенной молодежи страстно хотелось верить в скорое наступление изобилия. Наверное, и старшему поколению тех лет – моим рано овдовевшим бабушкам – война и победа виделись историческим рубежом, за которым остались пережитые ужасы и тяготы.