Они даже не были в то время представлены друг другу, но он, видимо, точно знал, кто она. И она вдруг согласилась, готовая выдержать все насмешки, все, что приготовили – она тогда не сомневалась в этом – девицы, смеявшиеся за его спиной. Ведь скоро ее оправдают – и тогда им, а не ей придется краснеть за свою черствость. А еще ей внезапно польстило его внимание и то, как открыто он смеялся над ней в глаза, смеялся над тем, что причиняло ей боль, так просто, так грубо, что и ей захотелось рассмеяться. Вельд всегда умел ее смешить, она не понимала как ему это удается, но даже когда он говорил что-то злое и вовсе не пытался шутить, она смеялась. И в тот, первый раз она тоже смеялась, чувствуя свою зависимость от него, и принималась язвить в ответ.
– Ты, что ли, напомнишь? Не обольщайся, такие, как ты… – Но он уже понял, что она согласилась, уже увлек ее в центр зала, приобняв за талию, и его рука словно обожгла ей кожу сквозь платье, и он наклонился к ее уху, и напел своим знаменитым ласкающим голосом какую-то глупость. Она замолчала, отдалась танцу, потерянная в его казавшихся такими огромными руках, в песенке, которой он баловал ее слух. Она закрыла глаза, чувствуя, как внутри что-то зажигается, разгорается тот огонек, который последний ее роман, как ей казалось, должен был погасить навсегда. Оркестр в углу играл какой-то простой мотивчик, и он, пел, сочиняя на ходу что-то о глазах, волосах и губах, а потом, вдруг, закружив, зашептал:
Ада бьется, бьется Ада,
Словно пойманная птица,
И сама уже не рада,
Что ей Вельд ночами снится.
Она такая смешная была тогда, отпрянула, почти ударила его, яростно глядя ему в глаза, задохнувшаяся от его наглости и того сладкого, томительного чувства, которое переполняло ее существо. Она чувствовала себя совсем девчонкой рядом с ним. Но его стишок представил его и она тут же узнала в нем известного музыканта, который прославился своими легкими победами и похождениями, чьи сладкие песенки по радио она всегда переключала, потому что ни секунды не могла выносить их фальшиво-страстных интонаций, и, узнав его, почувствовала себя польщенной и оскорбленной. Актриса в ней взбунтовалась, женщина растаяла как воск. Как хорошо, как правильно было бы поддаться ему, позволить ему решать, напиться, забыть в его руках и… завтра услышать новые сплетни о себе? Кому и что доказала бы она, позволив возникнуть случайной связи в этот вечер, в вечер ее грядущего триумфа, когда – вот пройдет еще немного времени – и все кинутся утешать ее из-за ее разорванной помолвки, все будут сочувствовать, уверять в искренней дружбе? Как могла она позволить этому всему сорваться просто из-за того, что известный распутник позволил себе помурлыкать что-то сладкое ей на ушко?
– Мечтай, – бросила она, отходя, не оглядываясь. И когда спиной почувствовала, что он идет за ней, добавила. – Отвратительные вирши.
Обернулась все же, когда он в ответ рассмеялся, и успела увидеть, как естественно и простодушно он развел руками, словно извиняя самого себя.
– И правда, не очень вышло. Ничего, в следующий раз повезет, – и, подмигнув, словно откинув какую-то мысль, отошел от нее. Ада поклялась себе, разъяренная, что не повезет, ни в следующий раз, ни в какой другой, что другого раза и не будет, что она принципиально не будет никогда с ним больше разговаривать, а уж тем более, танцевать, что она забудет о нем через две секунды. И, действительно, в тот раз почти сумела забыть, напившись, накачавшись триумфом, который грянул всего через полчаса, сумела выкинуть из головы, и не стала узнавать о нем подробностей и не искала его песен по радио. Но он напомнил о себе, и через несколько месяцев она стала его женой, и через год с небольшим он умер, и через восемь лет, теперь, стоя посреди этого проклятого зала, она помнила о нем и знала, что уже никогда не сможет забыть.