В рекогносцировке город был лишь набором уравнений и гравитационных постоянных. По крайней мере, Эллиотт любил это подчёркивать.
Окраина равнины – молотые отголоски форпоста бесов и демонов, целлюлозных камней в чернилах, упрятанных под низкими лопастями-черепицами ветряных мельниц и солнечных батарей, поля синтетики, потемневшей от перламутрово-чахлого половодья, бывшие когда-то жилыми коробкáми строения сараев, телевышки; окружённый мелодией до искалеченного превосходных Gnossiene 1–3[14], друг за другом, – секонд-хенд, в который они повадились выбираться после каждого праздника и в котором работала милая девушка из пригорода Теннесси и, обычно соглашаясь с Эллиоттом, зажимавшим под мышкою янтарную бутылку Jack Daniel's, в том, что «музыка Эрика Сати пробуждает в людях уразумение сложностей пианистического искусства», часто рассказывала байки про трейлерный парк, в котором выросла. Или, скорее, про обесцвеченное остроугольное решето крошева, какое от него осталось. В первый раз уезжать было страшно, говорила она. Всех, кто долго жил в плохих местах, питался промыслом, худо-бедно турбизнесом, исследовательскими или хоть какими-нибудь амбициями, так или иначе что-то держало; уехать – значит обрубить корни, говорила она, а иногда это единственное, что делает почву твёрдою под ногами.
После их последнего Рождества Эллиотт порывался ходить по комиссионным пунктам в одиночку. Когда он возвращался, от него пахло небритыми коллегами-рыбаками и метанолом, а на тонкой вспотевшей шее, не вписываясь, дёшево блестела глиттерная упряжка, и тянула спиртом, бронзой и желтизною цитрина, в который он заковывал запястья, и это было… раздражающе, но красиво. А когда он в таком состоянии больше пытался, чем рассказывал что-то о концертах Джулиен Бейкер[15], как люди смотрели на неё на сцене, замерев и почти затаив дыхание, во всепоглощающем молчании, и переносил вес с одной ноги на другую в попытке поймать устойчивость, фон смазывался вослед чередою чёрных, белёсых, дымчатых, антрацитовых, смоляных, минеральных, торфяных и угольных вспышек, вероятно, оттого что каким-то образом кислый халитоз[16] делал Хейден тоже опьяневшей даже с нулевой дозой алкоголя в организме.
Она никогда не признавалась в этом самой себе: её корнями были фантомы, прикрученные к местам детства, поросшего деревянными крестами и усыпанного падальщиками, что, воскресая, кроили текучее небо на вафельницы, оторванный кусок-ромбик островной удавки на горизонте и вечно философствующий мальчишка с избегающе-отвергающим типом привязанности, – она никогда не задавалась вопросом, почему не оставит всё это, потому что любой ответ на него не предполагал под собою реалистичной ценности, и задача не предусматривала ассортимента решений.
Они стали подниматься по бетонированному шоссе к последнему домику до Уорд-Кова, уже немного тронутому деформацией, у синюшного, вскипающего от высокоградусного апреля моря, когда Эллиотт наконец пробормотал:
– Один чувак из больницы дал мне прочитать несколько глав «Отрицания смерти», – создал паузу и закончил так быстро, что за порывами пылевых бурь, фонтанирующих в шинах, мало что удалось разобрать: – Там было написано, что одним из самых распространённых способов отрицать свою смертность является вера в загробную жизнь. После того как я некоторое время обдумывал этот тезис, я подбросил книжку до потолка. Как какой-то там учёный подбросил жестянку с табаком на Тринити-лейн[17], когда понял, что онтологическое доказательство верно, или вроде того. Я имею в виду, может быть, наш ужас перед забвением объясняет многие вещи.